Курсив мой (Главы 1-4)
Шрифт:
Было время в двадцатых годах, еще задолго до того, как он был объявлен отцом социалистического реализма, а его роман "Мать" - краеугольным камнем советской литературы, когда не слава, но влияние его пошатнулось в Советском Союзе (а любопытство к нему на Западе стало стремительно бледнеть). Последние символисты, акмеисты, боевые западники, Маяковский и конструктивисты, Пильняк, Эренбург, то новое, что пришло (и ушло) в романе Олеши "Зависть", период "Лефа", расцвет формального метода - все это работало против него. И молодая советская литература, деятели которой теперь, в шестидесятых годах, со слезой вспоминают, как их благословил в начале их поприща Горький, тогда либо с большой опаской и малым интересом, либо с сильным критическим чувством относились к его скучноватым, нравоучительным "правдивым" писаниям - в авангардной творческой фантазии
Между тем, как ни странно, если не в литературе, то в жизни он понимал легкость, отдыхал на легкости, завидовал легкости. В Италии он любил именно легкость: танцевали ли на площади лавочники или клал кирпичи, горланя песню, каменщик - он завистливо и нежно смотрел на них, говоря, что всему причиной здесь солнце. Но в литературе он не только не понимал легкости, но боялся ее, как соблазна. Потому что от литературы всегда ожидал урока. Когда однажды П.П.Муратов читал в Сорренто свою пьесу "Дафнис и Хлоя", он был так раздражен этой комедией, что весь покраснел и забарабанил пальцами по столу, книгам, коленям, молча отошел в угол и оттуда злобно смотрел на всех нас. А между тем в прелестной этой вещи (которая носит на себе сильную печать времени, то есть танцующей на вулкане послевоенной Европы, и которая насквозь символична) было столько юмора и полное отсутствие какой-либо дидактики, и чувствовалось, что автор ничего не принимает всерьез (пользуясь своим на то правом, которое, впрочем, дано каждому из нас): ни себя, ни мира, ни автора "Матери", ни всех нас, ни вот эту самую свою комедию, которую даже не собирается печатать и которую, может быть, писал шутя (а может быть, и нет).
В русской жизни было мало юмора, а теперь его нет совсем. И в русском человеке - говорю только на основании собственного опыта, не по словам других людей или на основании прочтенных книг юмора тоже маловато. Не потому его нет в людях, что его мало было и есть в жизни, а его мало в жизни потому, что его недостаточно в людях. Особенно же - в той части интеллигенции, к которой принадлежал Горький; все принималось всерьез, и себя самих люди принимали уж слишком всерьез: Маркса приняли в такой же серьез, как царь - молитву "помазанника Божия". И от этого слишком часто густая пелена поучений нависала над ними и над их писаниями.
А между тем иногда, правда редко, стена серьезности рушилась, и в пароксизме освобождающего его смеха Горький вдруг стремительно приближался ко мне. И тотчас же сознание вины появлялось у него в глазах: нельзя смеяться, когда китайские дети голодают! когда не открыта еще бацилла рака! когда в деревнях убивают селькоров! Так бывало при чтении им нашего с Максимом "журнала", "Соррентинской правды", так бывало после посещения Андре Жермена, одного из директоров Лионского кредита, литературного агента Горького на Францию. Этот банкир был решительно влюблен во все советское, сам же не умел самостоятельно вымыть себе рук и подставлял их не то своему лакею, не то секретарю, который всюду за ним следовал. Это был один из первых представителей так называемого "салонного большевизма", фигура комическая и жалкая. Максим и я изображали сцену мытья рук, которую мы случайно подсмотрели, и Горький хохотал до слез. Так бывало, когда мы ставили пародии на классический балет или итальянскую оперу. Но это были редкие минуты выхода из нравоучительной скорлупы, которую он себе создал. Впрочем, если перечитать его современников и единомышленников, то станет понятно, что он не создал ее себе, а она была коллективной их защитой от другого, соседнего мира, который еще во времена Добролюбова и Чернышевского сделался для подобных им "табу".
У меня долго хранилась одна фотография - это была встреча Нового, 1923 года в Саарове. На фоне зажженной елки, за столом, уставленным закусками, стаканами и бутылками, сидят Горький, Ходасевич, Белый, все трое в дыму собственных папирос, чувствуется, что все трое выпили и напустили на себя неподвижность. Слева, сложив руки на груди, очень строгая, в закрытом платье, М.Ф.Андреева, Шкловский, беззубый и лысый, чье остроумие не всегда доходило в этом
В эти годы Горький писал мне:
"[Сааров] 22 февраля [19]23. Нина Николаевна!
Разрешите просить Вас перевести прилагаемую статейку Элленса; ее надо тиснуть в первый № ( "Беседы"), и тогда мы будем у Христа за пазухой!
Очень прошу!
Всего доброго. А.Пешков
[Сааров. Весна 1923 г.] Нина Николаевна
Вы извините мне [!], если я укажу Вам на некоторые штрихи стихов Ваших, не очень удачные, на мой взгляд? И - примите во внимание, что я рассматриваю стихи, как реалист, как человек, стремящийся к точности. Читая: "птицы, вдруг поверя непогоде, взлетают вверх и ищут облаков" - я говорю себе: это не так, это не точно: перед непогодой птицы, даже морские чайки, прячутся, и вообще у них нет причины искать облаков; "и ищут" звучит не хорошо.
"Выплюнув табак" - непонятно: зачем бы? Табак жуют преимущественно во время работы.
Прилагательное "лихой" умаляет ураган, явление грандиозное.
"К красоткам" - трудно произносится. "С восставшей к трубам" - почему к трубам, а не "в небо", к небу?
Вот каковы мои замечания. В общем же стихи Ваши очень нравятся мне.
А.Пешков
[1924?]
Многоуважаемая Берберини!
В благодарность за милое письмо Ваше искренне желаю Вам сплясать гопака с Ольденбургом, С.С. и какой-нибудь отчаянный фокстрот с Зиновием Гржебиным. А стихи Ваши мне очень нравятся. Я бы, пожалуй, решился указать Вам на некоторые, по моему мнению профана -неловкости стиха, напр.. в "Точильщике", первая строфа, рифмы идут - "клочья - вдвоем, волчьи - днем", а вторая: "точильщик - ножи, дружочек - покажи". Не нравится мне и "бродяга - бедняга". Но стихотворение оригинально. Очень внушительно, фонетически правдиво звучит, шипит в нем злость:
Нынче оба зубы волчьи
Точим ночью, точим днем.
И "О портном" хорошо, особенно - конец. В нем есть неловкие строки:
Каждый пусть за угощенье
Мне старинное споет,
в нем не отчетливы рифмы. И "Дым повис от табака" неловко. И еще кое-что.
Но - сие есть техника, и с нею, я уверен, Вы сладите. Только не торопитесь!
Очень прельщает меня широта и разнообразие тем, сюжетов в стихах Ваших. Я считаю это качество признаком добрым, он намекает на обширное поле зрения автора, на его внутреннюю свободу, на отсутствие скованности с тем или иным настроением, той или иной идеи. Мне кажется, что определение: поэт - эхо мировой жизни, самое верное.
Конечно, есть и должны быть души, воспринимающие только басовые крики жизни, души, которые слышат лишь лирику ее, но Андрей Степаныч Пушкин слышал все, чувствовал все и потому не имеет равных. Пока - будем надеяться.
Я думаю, Берберини, что Вы будете очень оригинальной поэтессой, и это меня чертовски радует. Да. Разве есть что-нибудь лучше литературы искусства слова? Ничего нет. Это - самое удивительное, таинственное и прекрасное в мире сем.
Ну, и будьте здоровы! Пишите больше, а печатайте меньше... Пока, пока!
Вы еще очень желтый птенец [было написано: цыпленок. Не хорошо! (Примеч. М. Горького)], но Вы - хорошая птица, не знаю какая, а хорошая! Крепко жму лапу.
А.Пешков
[Сорренто. 5 мая 1925 г.]
3. V. 25.
Сталь, насколько я помню, рыжий. Ходасевич тоже сидел рядом с рыжей дамой. Что значит эта склонность к рыжим? Сталь хочет прийти к Вам в гости? Чувство дружбы понуждает меня предупредить Вас: у него страшная жена, у Сталя, если это московский адвокат Сталь.
А "мы священника поймали"! Из Беневента. Розовый, веселый, играет на пианино Грига, ел пельмени и хохотал. А у нас была немецкая актриса, похожая на белую мышь, и немецкая художница, одетая цыганкой, потому что она любит Россию. Ей дали кусок пирога, а в начинке оказался гвоздь, она очень обрадовалась: "Ах, я поняла, это для счастья", - сказала она; она говорит по-русски, и даже муж у нее "совершенно русский". Вообще у нас очень интересно и к тому же мобилизовано по случаю 1-го мая и на всякий иной случай. Спросите В.Ф.,* что делать с шестью томами Случевского? Послать ему?