Курсив мой (Главы 1-4)
Шрифт:
Вы идете мимо нас,
Мы, грядущими веками,
Шумно обступили вас.
Не давайте сбросить внукам
Этой ноши с ваших плеч,
Не внимайте новым звукам:
Лжет их воровская речь.
Внуки ждут поры урочной,
Вашу влагу стерегут,
Неразумно и порочно
Расплескают ваш сосуд.
Я иду за вами тоже,
Я, с протянутой рукой,
Дай в ладонь мою, о Боже,
Капле пасть хотя б одной!
Полный вещей влаги некой,
Предо мной сейчас несут
Девятнадцатого века
Нескудеющий сосуд.
В 1927 году З.Н. посвятила мне стихотворение "Вечная женственность" (рукопись с посвящением хранится у меня, вместо
Чуть затянуто голубое
Облачными нитками,
Луг с пестрой козою
Блестит маргаритками.
Ветви по-летнему знойно
Сивая олива развесила.
Как в июле все беспокойно,
Ярко, ясно и весело...
Но длинны паутинные волокна
Меж колокольчиками синими...
Но закрыты высокие окна
На даче с райским именем.
И напрасно себя занять я
Стараюсь этими строчками:
Не мелькнет белое платье
С лиловыми цветочками.
Октябрь, 1927.
А еще через год я прожила у них три дня, в Торран, над Грассом, и она подарила мне листок с тремя стихотворениями, написанными в эти дни. Эти стихи удивили меня, они показали мне неожиданную нежность ее ко мне и тронули меня. Два из них, под названием "Ей в горах", вошли в книгу "Сияния", а третье напечатано не было. На моем листке они называются "Ей в Торран".
1.
Я не безвольно, не бесцельно
Хранил лиловый мой цветок,
Принес его длинностебельный
И положил у милых ног.
А ты не хочешь... Ты не рада...
Напрасно взгляд твой я ловлю.
Но пусть! Не хочешь, и не надо:
Я все равно тебя люблю.
2.
Новый цветок я найду в лесу,
В твою неответность не верю, не верю.
Новый лиловый я принесу
В дом твой прозрачный, с узкою дверью.
Но стало мне страшно, там у ручья,
Вздымился туман из ущелья, стылый...
Только шипя проползла змея,
И я не нашел цветка для милой.
3.
В желтом закате ты - как свеча.
Опять я стою пред тобой бессловно.
Падают светлые складки плаща
К ногам любимой так нежно и ровно.
Детская радость твоя кратка,
Ты и без слов сама угадаешь,
Что приношу я вместо цветка,
И ты угадала, ты принимаешь.
Торран, 1928.
В Торран к Мережковским я поехала из Антиб на автобусе. Ходасевич болел, мы тогда жили с В.В.Вейдле и его будущей женой на даче. Торран место в горах, высоко-высоко, в Примор-ских Альпах, и там, в старом замке, Мережковские снимали один этаж. В самой башне была наскоро устроена ванная; кругом замка стояли сосны, черные, прямые, и за ними, на высокой горе, напротив окон столовой, видны были развалины другого замка,
– ...который был построен тогда, когда еще не был написан "Дон Кихот", - возвестил мне Д.С. при встрече.
Спать меня положили в узкой длинной комнате, в квартире хозяев замка, и там стояли на полках книги XVII и XVIII веков, на палец покрытые пылью.
Днем мы ходили гулять вдоль ручья, который шумел и прыгал по камням, и Д.С. говорил, глядя, как водяные пауки стараются удержаться изо всех сил, чтобы не быть унесенными, работая ножками:
– Зина! Они против течения! Они совсем, как мы с тобой!
Ручей поворачивал, успокаивался, тихонько журчал, убегая, и Д.С. опять говорил, но уже ни к кому не обращаясь:
– Лепечет мне таинственную сагу про чудный край, откуда мчится он, - и внезапно останавливался
Она сказала мне после его смерти, что они не расставались никогда и пятьдесят два года были вместе, и на мой вопрос, есть ли у нее от него письма, ответила: Какие же могут быть письма, если не расставались ни на один день? Помню, как на его отпевании в русской церкви на улице Дарю она стояла, покачиваясь от слабости на стройных ногах, положив руку на руку Злобина, и он, прямой и сильный и такой внимательный к ней, неподвижный, как скала, стоял и потом повел ее за гробом. И как года через полтора на деньги французского издательства был на могиле Д.С. поставлен памятник, с надписью: "Да приидет Царствие Твое!", и каждый раз, когда я бывала на его могиле, я слышала его голос, слегка картавящий на обоих "р", восклицающий это заклинание, в которое он вкладывал особый, свой смысл.
И потом пошла на убыль ее умственная сила. В 1944 году она призналась мне, что ничего не понимает в событиях, и чувствовалось, что уже ничего не надо объяснять, все равно ничего не дойдет до нее. Она много и часто кричала по ночам, звала его, мучилась приближением смерти, вся высохла, стала еще хуже видеть и слышать и нянчилась со своей полупарализованной рукой. А когда, маленькая и сморщенная, лежала в гробу, кое-кто из пришедших на панихиду переглядывался и говорил:
– Прости Господи, злая была старушенция.
Ее гроб опустили в могилу на его гроб, и в памяти моей они сливаются вместе, словно одно существо в двух аспектах, словно голос, поющий длинную песню под аккомпанемент, и то она поет, а он аккомпанирует, то (пожалуй, чаще) он поет, а она следует за ним. В длинной (еще, вероятно, российской) бобровой шубе и бобровой шапочке, все меньше ростом с каждым годом, он берет ее под руку (и кто за кого держится - неизвестно). На ней потертая меховая шуба рыжего меха, красная или розовая шляпа, - как она любила эти тона, от розового до кирпично-го, от ярко-красного до темно-рыжего! Она осторожно выступает на своих острых, высоких каблуках. Они идут гулять в Булонский лес. Они возвращаются. В темной квартире здесь и там зажигаются лампы, старенькая мебель, книжные полки, ее шитье, его бумаги - все на месте. Начинается вечер. Я прихожу и сажусь подле нее на диван. Она любит задавать мне вопросы, чтобы смутить меня, но я не часто смущаюсь. Иногда я чувствую, что все это только игра, умышленная, чтобы узнать у меня не ответ на загадку, а узнать меня самое. Допрос. Она часто удивляется мне, моей прямоте, бесстрашию, откровенности, тому, что я так много "принимаю" в жизни, и тому, что совершенно перестала смущаться и ее, и Д.С.
Потом мне кажется, что я все получила от них, что могла получить, что мне видно их "дно", и я на несколько лет отхожу от них и во время войны опять возвращаюсь, когда вокруг них в Париже остается так мало людей. Но я уже не вхожу в гостиную и не сажусь с ней на диван. Я поднимаюсь по черной лестнице, вхожу в кухню и долго смотрю, как Злобин моет посуду, скребет кастрюли, вытирает вилки и ножи. И мы с ним тихо разговариваем. Там, в гостиной, очень холодно, и Д.С. лежит, укрывшись пледом, а она сидит с ним, и я боюсь потревожить их. И у меня отчетливое впечатление, что они оба доживают, а не живут, что они оба тают, постепенно уходят. И когда я получаю однажды телеграмму (в утро Перл-Харбора): "Merejkov-sky decede...", мне кажется, что это плавное завершение чего-то, чему пора было завершиться, что это естественно, а ее четыре года существования без него неестественно, ненужно, мучительно и для нее, и для других.