Кузина Эдит
Шрифт:
– Принесли от часовщика, – сказал он равнодушно.
– Благодарю, Курт. – Клос принял из его рук большой старомодный будильник. – Ты свободен до утра. Пойди к своей Маргарите. Подожди, – добавил Клос, – ведь ей необходим новогодний подарок, – и подал плитку шоколада.
Курт не выразил особой благодарности по этому поводу. Он знал, что обер-лейтенант не любит, когда его благодарят. Поняв, что командир предпочитает остаться один, Курт вышел из комнаты, подумав, что если он сейчас занесет Маргарите плитку шоколада, то она еще успеет испечь к новогоднему вечеру шоколадный торт, который он очень любил.
Клос подождал, пока в длинном, мрачном, запыленном коридоре стихнут шаги Курта. Только после этого запер дверь на ключ, подошел с будильником к окну. Скорее по привычке, чем по необходимости, положил
– Немного, – пробурчал Клос, – но неплохо и это.
Он задумался. Ему вспомнились недели, проведенные в тесных комнатах здания управления военной контрразведки. Советский офицер часами допрашивал человека, на которого к счастью или несчастью, он был так поразительно похож. Он должен был только слушать и присматриваться через стекло, которое для того человека было обычным зеркалом следить за игрой мускулов его лица, за его жестами, манерой курить. И в какой-то день он представил себе, что уже более двух месяцев присматривается к Гансу Клосу, изучает его, но еще ни разу не видел, как он улыбается, смеется. Сказал об этом офицеру контрразведки, который допрашивал настоящего Клоса. И тот при очередном допросе старался сделать все, чтобы вызвать улыбку или смех на озабоченном лице немца. Офицер рассказывал забавные анекдоты, но лицо настоящего Ганса Клоса по-прежнему оставалось неподвижным.
– Не удалось рассмешить, – сказал офицер. – Будешь улыбаться по-своему. Не думаю, что там представится слишком много поводов для смеха.
Поводы были, но сегодня вечером, видимо, будет не до смеха. Клос старался вспомнить, что тот немец говорил об Эдит. А немец говорил без желания. Не понимал ни вопросов, которые ему задавались, ни их цели. Он не мог знать, что там, за зеркалом, боясь пошевелиться, чтобы не скрипнуло кресло, кто-то сидит и внимательно изучает его. Однако кое-что удалось тогда узнать и об Эдит…
Теперь Клос старался все это вспомнить. Иногда его охватывало отчаяние, что он не может в деталях представить себе, как во время лодочной прогулки по пруду, покрытому тиной, Эдит, пытаясь сорвать лилию, наклонилась и с криком свалилась в воду. Тот Ганс, конечно, должен был тогда спасти ее. Эдит не умела плавать, он вытащил ее из воды в мокром, прилипшем к телу платье, покрытом зеленой тиной («И почему мне эта проклятая тина влезла в голову?» – проговорил громко разведчик.) Эдит тогда попросила его отвернуться (того настоящего Ганса Клоса, родившегося в Клайпеде 5 октября 1921 года). Девочка сняла платье, прополоскала, разложила на солнце, чтобы высохло, а сама зарылась в стог свежего сена и позвала его. Тогда ли впервые Ганс Клос поцеловал Эдит Ляуш? А может быть, чуть раньше? Что он сказал ей? Ему было пятнадцать лет, а ей – тринадцать…
Еще раз он прочитал текст сообщения Центра, который извлек из будильника: о ревматизме тети Хильды, письме, прогулке на лодке, беседке и луне. Потом вынул зажигалку и сжег записку. Крышка будильника снова встала на свое место, и никто не мог догадаться, что этот всегда барахливший старый будильник, который Курт неоднократно проклинал и уже без всякого желания носил к часовому мастеру, служил переносным тайником для связи Клоса с Центром.
Обер-лейтенант накрывал на стол. Ставил бутылки, бокалы и рюмки, тарелки с приготовленными Куртом бутербродами с мясными консервами, с джемом и думал, почему в тридцать восьмом году прекратилась переписка Ганса Клоса с Эдит Ляуш. Если бы он мог хотя бы немного поговорить с тем немцем, который теперь находился где-то в России! Он обеспечен всем необходимым, с ним вежливо обращаются. «Будем его беречь, не дай бог, еще простудится, – сказал начальник управления, когда они прощались. – Неизвестно когда, но этот немец еще может нам пригодиться». Они получили от него еще некоторую информацию, но как можно передать чувства пятнадцатилетнего парнишки к тринадцатилетней девчонке в таком коротком сообщении?! Если бы он знал тогда,
«Я вправе ее не узнать, – успокаивал он себя. – А она, узнает ли она меня? Ганс Клос тоже мог измениться за восемь лет. Неоперившийся мальчишка стал настоящим мужчиной, а особые приметы…» Подошел к зеркалу и присмотрелся к своему шраму под правым ухом.
Стол был накрыт. До прихода гостей оставалось еще не менее часа. Если не опоздают… Нет, Эдит не опоздает, она так хотела его увидеть.
Какая она – красивая, стройная? Тот немец говорил, что она милая, обаятельная. Но можно ли верить впечатлению пятнадцатилетнего мальчишки? По любительской, не очень выразительной фотографии немногое можно понять. Правильные черты лица, голубые или серые глаза, густые пышные волосы. «Видимо, красивая», – подумал он, и это как бы успокоило его, хотя в общем-то ему было безразлично, действительно ли кузина Клоса, Эдит Ляуш, красивая. Его обучали несколько месяцев, испытывали его хладнокровие, выдержку, стойкость и интеллигентность, способность пойти на риск, проверяли знание немецких обычаев, традиций и языка а теперь он должен освежить в памяти какие-то мальчишеские воспоминания, но не свои, а человека, в которого по иронии судьбы он перевоплотился.
Вдруг его поразила неожиданная мысль: действительно, и как он не подумал об этом раньше? Настоящий Ганс Клос в тридцать восьмом году сдал экзамен на аттестат зрелости, окончил лицей и поехал учиться в Гданьский политехнический институт. Станислав Мочульский тоже обучался в этом институте, но осенью тридцать восьмого года переехал в Варшаву. Ярость гданьских гитлеровцев, их ненависть к полякам из Поморья, которые поселились в формально свободном городе Гданьске, начали приобретать такие размеры, что он должен был выехать в Варшаву.
Кто знает, если бы он остался в Гданьском институте, то, может быть, встретился бы там с настоящим Гансом Клосом. Видимо, оба были бы удивлены таким поразительным, почти неправдоподобным сходством. Два человека разной национальности, из которых один, считая себя представителем высшей расы, был бы оскорблен, если бы узнал, что его двойник – простой поляк, представитель народа, по мнению нацистов, обреченного на вечную службу немцам. Тот Ганс Клос наверняка был среди тех гитлеровских молодчиков, которые, как на параде, в коричневых рубашках и с фашистскими повязками на рукавах, оглашали улицы города бравыми криками и освещали их огнем факельных шествий, пикетировали польские учреждения. Член тайной ячейки гитлеровской национал-социалистской партии в Клайпеде и курсант подпольного немецкого юнкерского училища наверняка не стоял тогда в стороне…
А она, Эдит? Какая была она? Во вспомогательный армейский отряд вступила добровольно. Может, как и другие молодые люди, пропитанные духом национализма и оголтелого гитлеризма, хотела вложить свой кирпич в строительство здания тысячелетнего рейха? Или сделала это для того, чтобы ее мать («Больная ревматизмом моя тетя Хильда», – подумал разведчик с улыбкой) могла пользоваться лучшими продовольственными карточками, дающими право на получение двадцати граммов масла вместо маргарина?
Видимо, все именно так и было: Ганс Клос с фотографией Эдит в портфеле приехал в Гданьск. Но потом увлекся другой девушкой в институте. Поэтому переписка с Эдит, которая длилась около двух лет, могла неожиданно прерваться. Может быть, новая девушка Ганса, студентка, тоже участвовала в ночных факельных шествиях по улицам города, выкрикивая до хрипоты антипольские лозунги на бесконечных митингах молодых гитлеровцев? Или она была дочерью какого-нибудь солидного бюргера, добродушной мещаночкой, а может, дочерью вдовы служащего, сдававшей комнатки одиноким студентам? Кто она была? Говорил ли об этом Ганс Клос при допросе? И задавали ли ему такие вопросы?