Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Хор встал и пододвинул стол — Черчилль его разжалобил.
— Мистер Хор сказал мне, что Москва зовет вас к себе, — произнес премьер, и его рука, расторопно-уверенная, стала обживать стол. Мигом винное хозяйство было приведено в образцовый порядок, бутылки выдвинуты, рюмки расставлены по тому самому ранжиру, по какому им стоять надлежит. — Я получил телеграмму президента с подробным отчетом о поездке Гопкинса в Москву… Как всегда у Гопкинса, это было очень полезно…
Хор встал и вышел, его шаг усталый был исполнен сознанием совершенного, — как ни строптив был полковник, он был управляем, то, что требовалось от него, он сделал.
— Вы, очевидно, знаете, что предстоит новая встреча трех, — произнес Черчилль и движением, в такой же мере уверенно-спокойным, в какой и заученным, осушил первую рюмку и, поставив ее на прежнее
Когда машина возвращалась в Лондон, не без труда отыскивая в первозданной тьме бора дорогу, Бекетов спрашивал себя об одном: так ли важно было Черчиллю сказать ему, Сергею Петровичу, то, что он сказал? И должен был себе ответить: очевидно, важно, очень важно…
75
Бекетов, продолжал наносить прощальные визиты англичанам, с которыми свела его дружба в эти четыре долгих года, и был поражен, как велик и, пожалуй, многообразен круг этих людей. Правда, степень родства, так сказать, была тут разной: одних Сергей Петрович знал коротко, с другими соединили его поездки по стране, третьи были деятельными активистами общества дружбы и бывали на приемах в посольстве. Однако и первые, и вторые, и третьи представляли ту добрую силу, которая все эти годы была опорой наших культурных контактов, много сделала и еще больше могла сделать. Поэтому так важно было объять весь круг людей, каждого повидать, каждому засвидетельствовать свое уважение. Тут был и видный прозаик, с некоторого времени поместившийся в знаменитом доме у Пиккадилли и таким образом как бы причисленный к лику отечественной словесности — в доме живали Байрон и Диккенс. И престарелый профессор вокала, давший Англии в последнее тридцатилетие всех ее выдающихся певцов, — мрачно-монументальная квартира профессора, выклеенная фотографиями знаменитостей, на которых они оставили свои автографы, напоминала мемориал. И известный ирландец-парламентарий, представляющий в Вестминстере горняцкую Ирландию. И эдинбургский филолог, знаток поэзии Бернса, знаменитый тем, что только ему были ведомы потаенные тропы, которыми в свое время прошел великий шотландец. И поэт, заточивший себя в деревенской глуши и окруживший себя выводком чад и единственной в своем роде коллекцией римской керамики, которую он раскопал в окрестных горах. И хранитель библиотеки английской революционной книги в лондонском «Маркс-хауз», «Доме Маркса», сам видный революционер, сын видного революционера… Даже интересно, каким своеобычным маршрутом повела Сергея Петровича эта традиция прощального визита, какую прелюбопытную картину она воссоздала, как разнообразен был круг людей, которых вновь Сергей Петрович увидел, с какой живостью перед мысленным взором Бекетова вдруг встали все эти годы, прожитые на Британских островах.
В ряду этих визитов разумелось посещение Коллинза, но он третью неделю находился в брайтонской клинике, при этом с диагнозом, который исключал встречу. Ученый решился на операцию, начался отсчет предоперационных дней. Бекетов отправил доброе послание, в котором, как мог, поблагодарил старого друга за труд, за доброе участие в делах, за верное служение идее дружбы. И вот тогда раздался звонок и ординатор клиники, человек, как могло показаться, возраста наипочтенного, попросил от имени Коллинза приехать, однако предупредил, что Сергей Петрович должен быть один, при этом время встречи не может превышать четверти часа.
Сергей Петрович поехал. Последний раз он видел Коллинза с месяц назад, едва ли не через неделю после победы. У него был вид хронического почечника: одутловато-желтое лицо, набрякшие веки, заметно лиловые. С откровенностью, пожалуй для него не очень характерной, Коллинз сказал, что чувствует себя худо и не исключено, что ляжет под нож. Он посетовал, что ему все труднее совладать с его президентскими обязанностями
Клиника выглядела ботаническим садом с пышной, едва ли не тропической растительностью и белокаменным особняком в центре, который казался тем белоснежнее, что был окружен зеленью, набравшей силу в эту дождливую весну и казавшейся сейчас темной. Апартаменты Коллинза, а это были именно апартаменты, состоящие из трех комнат, выходили на поляну с огромной, вознесшейся над особняком туей, которая была так стара и изрядно побита временем, что утратила форму правильной пирамиды, но по-прежнему выглядела достаточно величавой.
— Вы не встретили моего эскулапа с красной бородой? — поинтересовался Коллинз, стараясь укрыть одеялом обнаженную грудь, по-стариковски худую, поросшую крупными серыми волосами. — Мудрая муха, этот мой профессор Крэг! — произнес он, осторожно тронув кончиком языка сухие, заметно запекшиеся губы, — видно, до того, как заговорить с Сергеем Петровичем, он молчал достаточно, и губы запеклись. — Поразил меня первой же фразой: «Жалуетесь на левую почку?» — «А вам кто сказал?» — «Ваш левый глаз…» — Левый глаз Коллинза, действительно припухший, понимающе мигнул, восприняв печаль и кротость улыбки. — Значит, едете? Меня оставляете, а сами едете? — вопросил он, и его голова нетерпеливо дернулась, а вместе с нею и «думка», одетая в снежно-шелковую наволочку, как можно было догадаться, нехитрое создание заботливых рук миссис Коллинз. — Значит… меня под нож жестоким эскулапам, а сами в объятия русской сосны и березы, так?
— А я не теряю надежды встретиться с вами и под русской сосной и березой, профессор… — произнес Сергей Петрович и ощутил остро: прежде чем успокоить Коллинза, ему, Бекетову, надо еще победить собственную печаль.
— А куда мы денем пулю дум-дум?
— Это какую же пулю, профессор?
Коллинз и улыбаться перестал, по всему, разговор ненароком уперся в самое больное.
— Этот эскулап Крэг сказал, что в моей левой почке сидит камень с пулю дум-дум, вот такой… — он освободил из-под одеяла худые руки и, выдвинув мизинец, сжал его пальцами другой руки, оставив свободной добрую половину мизинца. — Куда денем дум-дум?
Нет, он не напрашивался на сострадание, но как бы бравировал тем, что способен безбоязненно говорить о своей болезни.
— А если кроме шуток, то главное, чтобы выдержало сердце… — произнес он твердо. — Сердце-то у меня отнюдь не образцовое… — Он поспешно спрятал руки под одеяло, стеснялся их нагой некрасивости. — К тому же семьдесят один — это семьдесят один… — Он на миг задумался, казалось, что впервые проник в смысл того, что сказал. — К бесу все печальное, к бесу! — вдруг оживился он, и его худые руки под одеялом пришли в движение. — Что вы думаете о мирной конференции? Не парадоксально ли, что с победой она не приблизилась, а отдалилась?.. Вот вопрос: мы идем к мирной конференции или уходим от нее?
— Должны идти к ней, мистер Коллинз, — осторожно откликнулся Бекетов.
— Должны!.. — съязвил Коллинз, съязвил не таясь. — Значит, должны?.. — вопросил он. — У нас должна быть ясность… Понимаете, ясность. Иначе нам трудно говорить с людьми, которые к нам тянутся, нам верят… Согласны?
— Разумеется, господин Коллинз, но многое зависит не от нас…
Его руки лежали сейчас поверх одеяла, безобразно худые стариковские руки, давно не видавшие солнца, с темными наростами мозолей на локтях; человек, которому эти руки принадлежали, вдруг перестал стыдиться их.