Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Это какой Хор? Племянник той кливденской дамы?
— Кажется, кливденской, — ответил Бекетов.
— А зачем, собственно, мне к нему ехать?
Бекетов, как мог, объяснил: политически нам выгодно уяснить, чем дышат сегодня те, кого представляет Хор.
— Скажите послу, что Багрич приболел! — заметил полковник. — Приступ, мол, радикулита. Меня действительно поламывает… Знаете, эта английская болезнь, — он вдруг пошел по комнате, смешно потягивая ногу, как ходят при радикулите. — Застужу поясницу — завтра не встану.
Бекетову показалось, что Багрич не хочет ехать к Хору не только потому, что боится простуды. Возможно, он полагал: то, что дозволено дипломату, военному дипломату не дозволено.
Бекетов не пошел к послу и выехал к Хору один.
Как было условлено
Хор вышел навстречу Бекетову, едва привратник сообщил ему о приезде русского гостя, и, к удивлению Сергея Петровича, повел его не в дом, а в глубь сада. Они долго шли аллеей, устланной осенней листвой, пока прямо перед ними не возник флигель, сложенный из бревен. Флигель был срублен грубо и ладно. Солнце не проникало в сад, но дом не потонул в предвечерних сумерках — дерево, из которого был сложен дом, обладало способностью удерживать свет.
Видно, Хор намеренно ограничил число приглашенных — он готовился к серьезному разговору. Узнав о том, что не приехал Багрич. Хор произнес полушутя-полусерьезно, намекая на кавалерийские петлицы полковника:
— Кавалерия сегодня стала не та — утратила подвижность.
Кроме хозяина и Бекетова за столом оказался пехотный майор весьма преклонных лет, настолько преклонных, что казалось, самая большая неловкость, которую он испытывал, это его майорские погоны. Он приехал с юга, дальнего юга — лицо его было прокалено солнцем, такого солнца на Британских островах не бывает. Бекетов сказал ему об этом. Он заулыбался, при этом губы его порозовели и ярче стали ровные линии зубов. С улыбкой он становился моложе.
— Да, это юг, но не столько благословенный, сколько адский.
— Послушай, старина Хейм, спой-ка вот эту, тобрукскую, — попросил Хор.
Хейм вдруг запел вполголоса:
Солнце, как красная промокашка, легло на пески, и там, где были глаза озер, остались черные дыры…Он сделал такое движение ладонью, будто хотел разогнать облако табачного дыма над головой.
— Как говорил один мой друг в Тобруке: «Смерть идет на тебя вместе с твоей печалью». Не надо предаваться печали, не надо. «Солнце, как красная промокашка…» — пробовал он петь.
Бревна, из которых был сложен дом, казались здесь округлыми, гладкостругаными. Матицы, на которых покоился потолок, словно были вытесаны из таких же могучих стволов. Голландская печь, обложенная майоликовыми плитами, горела не первый час и разогрела дерево. Пахло влажной хвоей, смолой, лесной свежестью.
— Эту песню поют в Тобруке? — спросил Бекетов, когда Хейм попробовал вновь напеть ее.
— Да, только в моем дивизионе, а сочинил ее мой начштаба. Мне нравится, а вам? Нет, скажите прямо: нравится или нет? Быть может, вы думаете, проста слишком? Проста, а берет за душу! — Он помолчал, испытующе посмотрел на Бекетова. — Хотите, расскажу историю?
— Тобрукскую? — спросил Бекетов.
— Тобрукскую, — ответил майор.
— Рассказывайте!
Он помолчал, задумавшись. Потом схватил со стола бутылку, поднес к свету, не без труда прочел по-французски (он был не тверд во французском):
— Реми Матран. Коньяк. Мэзон фондэ… — Обратил взгляд на Хора, который, открыв дверцу печки, бросил в нее несколько поленьев. — Вначале выпьем, потом расскажу! — Хейм разливал коньяк, напевая все ту же песню про красную промокашку, и, вскинув руку, в которой держал бокал с вином, осушил его. — Как говорил мой друг в Тобруке: «Веселые погибают последними!» — Он сел, взглянул на Хора, пальцы которого уже напряженно и твердо стучали по столу. — Послушай, перестань. Если хочешь, чтобы я рассказал эту историю про бригадного генерала Томаса Клея.
— А на кой бес мне твой Тобрук, когда надо спасать Англию?! — вдруг выпалил Хор. Видно, коньяк оглушил и его.
— Стой, я что-то не понимаю. Разве тобрукская крепость не стоит на Темзе?
— Нет, конечно.
— Тогда что стоит на Темзе? — спросил Хейм.
— А все то, что стоит на Темзе.
— Погоди, пришел твой черед давать объяснения.
— Если завтра падет Москва, ты думаешь, что нас спасет твой Тобрук?
— И Тобрук!
— Нет!
— Тогда что спасет?
Хор запнулся. Не от робости запнулся. Ему предстояло сказать главное. Он протянул руку к столу, застучал.
— Перестань, Хор.
— Нет уж, разреши.
— Хочешь набраться храбрости?
— Хочу.
— Тогда уж лучше выпить…
— Давай.
Наливая Бекетову, Хор бросил с веселой лихостью:
— Из нас троих вы можете оказаться самым трезвым. Вы так хотите?
Бекетов рассмеялся.
— Нет, так не получится. Просто мой автомобиль расходует меньше горючего.
— Но он не застрянет в дороге?
— Нет.
— Хорошо!
Они выпили. Хор пил легко, будто переливал из одной посудины в другую. Выпив, не спешил закусить, ел мало. Его друг, наоборот, выпив, медленно розовел и вихрем набрасывался на еду, причитая:
— Французы!.. Ничего не скажешь, умеют!.. — И, рассмеявшись, добавлял лукаво: — Я хочу сказать, это у них получается!
Однако, пьянея заметно, он не упускал нити разговора. Не потому что был пьян меньше Хора. Просто его держала в напряжении, как думал Бекетов, обида. Трудно сказать, что это была за обида. Быть может, уязвленное самолюбие (где они теперь, седые майоры?). А возможно, неизвестность и тревога, о которой он говорил только что: тревога за Тобрук, за Англию, за собственную жизнь, которая вместе с Тобруком и Англией мчится невесть куда. Обида жила в Хейме, тревожила, держала настороже и ум, и память: там, где другие могли забыть, майор помнил.