Квартира № 41
Шрифт:
Константин Михайлович не любил самобичевания и склонности к мазохистской рефлексии никогда не проявлял. Однако сложившаяся ситуация приводила его в немую ярость, которая клокотала внутри огромным вулканом и готова была взорваться в любую секунду. «Я — идиот», повторил комендант в очередной раз и потянулся к припрятанной в недрах стола маленькой, но очень нужной в эту секунду фляге.
В дверь осторожно постучали. Комендант перевел взгляд с фляжки на дверь, потом обратно, подумал секунду, тяжело вздохнул и, возвращая драгоценный сосуд на его законное место, обреченно выдохнул: «Заходи».
В дверях стоял Поморцев, врач. Комендант уважал как медицинскую профессию военного хирурга, так
— Ну, говори! — главу станции раздражали театральные паузы и он готов был наброситься на не вовремя замешкавшегося хирурга с кулаками.
— Рана Корнета… извиняюсь, дозорного Сергея Ремешова жизни не угрожает. Он, конечно, потерял много крови, но через пару-тройку недель мы его поставим на ноги.
Комендант все-таки бросился на врача, но не с кулаками — обняв опешившего посетителя, затряс его в радостном возбуждении, — молодцы, эскулапы, молодцы! Ставь своим двойной паек, заслужили в коем-то веке.
Священник отец Павел знал Ивашова уже давно, задолго «ДО». Когда-то они вместе работали, чиновничали в соседних министерских отделах, однако потом их пути разошлись. Костя ушел в коммерсанты, а отец Павел, в те годы еще вполне мирской Григорий Иванович Теплов, подался в лоно церкви.
Костя всегда поражал Гришу умением сплотить вокруг себя людей, единомышленников, коллег, да кого угодно. Ведь не было в Ивашове ни особой харизмы, ни каких-либо ярко выраженных лидерских качеств. Скорее наоборот — честолюбие, власть, тщеславие абсолютно не шли домашнему и спокойному Константину Михайловичу. Его всегда тянуло к любимой жене и детям, которых он обожал и с которыми проводил любую свободную минуту.
«Как ему удается?», — отец Павел в очередной раз задал себе риторический вопрос и в очередной раз неопределенно пожал плечами. «Из тебя бы вышел отличный священник… правда и с комендантскими обязанностями ты неплохо справляешься», церковник улыбнулся собственным мыслям и тут же укорил себя за невольную, пусть и светлую зависть.
Ему нравились порядки, установленные новым комендантом. Не будучи воцерковным человеком, Константин руководствовался вполне библейскими канонами. На станции строго каралось воровство, многочисленные поначалу конфликты — будь то этнические, религиозные или бытовые, гасились властью на корню, единственный случай педерастии закончился немедленной высылкой «участников» на поверхность.
На станции работала пока еще куцая «библиотека», регулярно пополняемая сталкерами и торговцами, выпускались юмористическая страничка и информационный бюллетень, самодеятельный театр со взрослой и детской труппами каждую неделю устраивал представления. В планах значились спортивные состязания и кружки умельцев. Детский сад и «школа» действовали уже целый год.
Отец Павел вздохнул и неопределенно покивал головой. Костя очень многое сделал для станции и обязан сделать еще больше. Сколько сил, крови и нервов стоило ему, простому священнику, чтобы заставить опытного менеджера и управленца, но при этом жутко домашнего человека взять власть в свои руки. Константин не любил власть, она его тяготила, обременяла и, как он считал, портила жизнь.
Костя сопротивлялся долго, упираться он тоже был мастер. Он не нуждался в станции, в её обитателях, врагах и друзьях. Впервые за долгие годы Костя получил возможность находиться с семьей круглые сутки, заниматься детьми, жить наконец для себя и своих любимых. Его не тяготил творившийся вокруг хаос, Костя знал, как защитить семью, знал, как выжить, и самое главное — знал, как при этом остаться человеком и создать себе «ареал обитания» — тихий и уютный.
То, чего Ивашов хотел для себя и родных, отец Павел желал всем динамовцам. Цивилизация, корчась в судорогах, умерла и погубила своих детей, однако выжившим — той крошечной горстке людей («счастливчики» — горько усмехнулся про себя священник), что продолжала нести в себе гаснущий, трепещущий из последних сил огонек жизни — нужна была новая цель, передышка перед стартом и рывок! «Мы поднимемся из руин, мы будем жить и властвовать на Земле!» — глаза Павла сузились, дыхание утяжелилось, — «слишком много грехов пришлось взять на душу, чтобы сейчас остановиться и сдаться».
Нахлынули воспоминания, постоянно бередящие, скребущие сердце. Перед глазами встали пять уродливых, перекошенных от ужаса лиц — кожаные маски смерти, застывшие на лысых черепах. Как он ненавидел эту пятерку — до дрожи в руках, до скрипа в сжатых зубах. Ненавидел всеми фибрами души, ненавидел так, как не может себе позволить воцерковный человек — яростно, отчаянно, зло… Память, жестокая, услужливая память, поколебавшись мгновение, через секунду явила картину, которую не забыть и не стереть — никогда — вот два автомата Калашникова, рыча и плюясь пулями, сделали мир чище. Как резко, четко и слаженно застрекотала пара калашей, зазвенел взбешенный металл, противно захлюпали превращающиеся в кровавые ошметки тела. Жизнь — никчемная, мерзкая, склизкая, давно уже покинула скорчившиеся на полу силуэты, но яркие вспышки выстрелов еще минуту нервными всполохами озаряли стрелявших — мстительные, хищные, каменные профили священника и будущего коменданта навечно впечатались в мрачные своды тоннеля.
Он убивал — впервые в жизни и, дай Бог в последний раз — и чувствовал непередаваемую легкость и сладость — Возмездие! Выжигал каленым железом человеческую гниль, очищал огнем смрадные темные души. И никогда не жалел о содеянном. В те страшные минуты он чувствовал присутствие Бога, Бог направлял его автомат, Бог жал на спусковой крючок, Бог творил праведный суд руками своего священника.
И все же иногда — в редкие минуты уединения — червь сомнения одолевал отца Павла. Жалости к убитым, горечи или раскаяния во греховном деянии он не испытывал ни секунды. Однако радость, маниакальная, отчаянная эйфория, что переполнила в тот миг сердце чудовищной, злой дозой адреналина, вскипятила кровь и разогнала её потоками лавы по пульсирующим в такт смерти артериям, чтобы взорвать, сотрясти тело и мятежный дух священнослужителя в неистовой судороге, в религиозном экстазе СОПРИЧАСТНОСТИ — это пугало! А он ведь не был фанатиком, никогда и ни в чем.
Григорий — раздавленный, перемолотый жерновами тупого, слепого, дьявольского несчастного случая — пришел в церковь не случайно. У него оставалось всего два пути — самоубийство либо очищающее забытье. И Бог даровал его разуму, рвущемуся в оковах безумия, покой, в клочья разорвал вязкую, смрадную пелену помешательства, лучами теплого и ласкового света любви разогнал тьму, сотканную из боли и ужаса. Свобода от страданий, свобода от извращенной, греховной тяге к смерти, свобода от гнета раненного, молящего о саморазрушительном забвении сознания — вот, что такое Бог. По крайней мере, для мирянина Григория он был именно таковым.