Квартира № 41
Шрифт:
Он истово верил в Бога, благодарность за спасение собственной души отец Павел испытывал ежесекундно, каждая молитва, каждая мысль устремленная к Богу пропитывались искренней, глубокой признательностью… «Спасибо, Боже»… Однако вера не была слепой, а поклонение тупым и безудержным. Служение Богу — чему священник посвятил и жизнь, и самого себя без остатка — являлось актом продуманным — «нельзя служить Богу с завязанными глазами, вере нужен ум — острый и тонкий». Слепота — она для фанатиков, разум — инструмент верного служителя.
Во время расстрела тварей, тупых ублюдков, никчемных низменных существ — он, без всякого сомнения верный и преданный слуга Бога, позволил эмоциям взять верх, стать над разумом, захлестнуть его, впасть в религиозный экстаз. Mea culpa. Прости, меня…
Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный. Так их звали. Пятерка нелюдей — уголовники, скоты,
Память, явив мерзкую пятерку, погрузилась еще дальше в прошлое. «Как его звали?», — священник нахмурил лоб. Все называли его просто Завхозом — настоящее имя бесславного технического работника станции Динамо кануло в лету. Единственный из выживших кто знал, где находится станционное хранилище. Тонны консервов, витаминов, медикаментов, куча оружия, костюмов хим- и радзащиты, фильтры для воздуха и воды, аварийные генераторы и цистерны с соляркой — всё, что запасли предусмотрительные предки на случай ядерной войны присвоил себе один человек. Метростроевцы планировали превращение станций в бункеры — с гермозатворами, системами жизнеобеспечения и фильтрации всего и вся — наши отцы и деды накрепко усвоили принцип para bellum, но чего они не могли предусмотреть, так это подлости самих спасаемых сограждан. Один перепуганный Завхоз мог обречь всю станцию на страшную смерть. Запершись в хранилище, он пересидел смутное время — те самые три недели, и вышел только когда обезумевшие динамовцы окончательно обессилили от голода, обезвоживания и кровавой борьбы за выживание. Сытый, здоровый, увешанный оружием, он мнил себя хозяином нового мира. Подлость прекрасно уживалась в этом «человеке» с жаждой власти. Динамовцы получили свою краюху хлеба и глоток воды — за это требовалось только подчинение — абсолютное, беспрекословное, рабское. Начинающий диктатор выбрал себе и приближенных холуев — «опричников», полицаев, обеспечивающих власть силой. Недалекий, но чрезмерно честолюбивый Завхоз окончил собственную никчемную жизнь в ту же минуту, как раздал пятерым головорезам боевое оружие. Собаке собачья смерть.
Теперь станция принадлежала отморозкам.
«Хмырь, Соленый, Упырь, Хряпа, Контуженный», — повторил про себя священник ненавистные клички. Он должен считать их детьми божьими… Да только бог у них другой — сыны греха и порока, воплощение всего низменного, гнусного, что только может вместить в себя человеческий разум. Даже не человеческий — извращенный, звериный — агрессивный, дикий, не знающий добродетели, не ведающий ни людских законов, ни высших. «Крысы! Крысы…»
Хмырь, поблескивая выбритым до синевы черепом, не спеша прохаживался мимо неровного строя перепуганных, загнанных голодом и отчаянием людей. Притихшие женщины, насупившиеся, прячущие глаза мужчины, растерянные, онемевшие дети, придавленные страхом родителей. Голод, раболепие, стыд… Он толстыми ноздрями втягивал запах униженной, безропотной толпы. Пьянящий аромат, сладкий дурман. Хмырь улыбнулся широким щербатым ртом, тонкие губы его, покрытые сеточкой маленьких неаккуратных трещинок, подернулись от непривычного движения мышц. Он редко позволял себе улыбку. Громкий, надрывный, почти каркающий хохот — да, каменное, ничего не выражающее безразличие — еще чаще, но не улыбку. Улыбки — для слабаков и истеричных баб. Настоящий мужик — агрессия, натиск и лишь затем упоение победой. И в эту минуту ему хотелось хохотать, упиваться чужим ужасом, алкать их страдания. Терпение, Хмырь, терпение, сегодня тоннели еще затрясутся от твоего торжествующего крика и он, могучий и сильный, заглушит мышиный писк жертвы. Она, жертва, захлебнется воем и кровавым безумием. Когда её зрачки расширятся до предела, утопив белки с красными прожилками в неистовой пелене кошмара, он зарычит, забьется вместе с ней в агонии — сладостный танец смерти, дикая пляска инстинктов, два тела — миг наслаждения, бешеный рев, сотрясающий своды и… стеклянная муть затухающих глаз.
Но это позже, сейчас же — невольная, незваная улыбка — секунда и мышцы губ растягиваются в привычной ухмылке. Глаза превращаются в щелки, в каменные бойницы, кровь с гулом приливает в разгоряченный предвосхищением воспаленный мозг. Вот она! Жертва!
Хмырь с силой выдернул из толпы молодую женщину. Когда-то красивая — следы
При этой мысли Хмырь посмотрел через плечо на Упыря. Лысый, по-настоящему лысый, а не выбритый как все они, маленький тощий человечек. Нелепый, узловатый, до смешного кривоногий. И только глубокие впадины глазниц с крошечными блестящими глазками на самом дне внушают…
Хмырь отвернулся. «Не знаю, что они внушают, однако от этого опасного урода надо избавится как можно быстрее». Хмырь не был трусом — сначала улица, потом армия, тюрьма и снова тюрьма навсегда изгнали, а может загнали глубоко внутрь, позорное чувство страха. В борьбе двух инстинктов — выживания и самосохранения, абсолютную победу одержал хищник — агрессивный, дикий, беспощадный. Когтями и клыками пробивается путь наверх, вожак стаи должен быть в крови — весь, по самую макушку, должен вызывать отвращение и бессильную злобу. При виде такого зверя должны трястись и свои, и чужие. Власть — это страх, абсолютный, безграничный, бескомпромиссный, до паранойи, до дрожи в неверных коленях, до боли в сжавшемся цыплячьем сердце. Но в самом вожаке страха нет, иначе какой же он лидер, как может он вести свою стаю, если отравлен слабостью и сомнениями.
Однако Упыря Хмырь… может не боялся, но очень и очень опасался. Надо решить проблему, пока проблема не порешила тебя…
Робкий, еле ощутимый толчок в плечо вернул Хмыря к реальности. Перед ним, судорожно вцепившись в руку жертвы — бледной женщины, избранной Хмырем, стоял здоровенный мужик, с весьма представительным животиком.
«Супруг» — расплылся в немой улыбке вожак. У каждой жертвы обязательно есть ниточки — вот муж, трясущийся всем телом от собственной нечаянной храбрости, а паренек лет восьми, буквально повисший на «избраннице» — сын. Нити. Даже лески. Их не порвать, только разрезать одним сильным, резким движением. Звук лопнувшей лески — хлесткий, звенящий… ласкающий слух.
Через мгновение раздалась автоматная очередь. Бах, и одна нитка рванулась, затрепетала и обвисла мертвым, разжиревшим от праздной жизни телом глупого мужика.
«Наш друг Контуженный», — отметил про себя Хмырь. Отморозок, стреляющий прежде всяких слов. Жаль… нити нужно растянуть до предела, превратить их в тугие струны, жилы, они должны вибрировать от напряжения, сотрясать волнами воздух, чтобы достигнув точки силы, взорваться и разорвать этот же воздух свистящими плетями. Нить должна разлетаться — клочьями, фейерверком, вместо этого она безвольно свисает, мясным мешком бесполезной плоти валяется под его ногами. Контуженный! Нарк ты поганый, кайфолом!
Мальчишка — уже наполовину сирота, попытался броситься на Хмыря. «Пристрелит и маленького гаденыша?» — с отстраненным безразличием подумал вожак, — «как пить дать, пристрелит». Однако Контуженный его удивил, ограничившись лишь ударом ноги. Мальчишка переломился пополам, задохнувшись криком и уже без сознания осел на грязный, залитый кровью отца пол.
Ни священник, ни Ивашов уже не видели, как уголовники утаскивали несчастную женщину в свое логово, не видели позора молчаливой толпы, безмолвно, безучастно провожавшую жертву забитыми взглядами, не видели, как Соленый, один из полицаев-бандитов, выносил смиренным людям чан с очищенной водой и дюжину банок тушенки — подачку новых владык подземелья своим подданным — за рабскую покорность.