Кватроченто
Шрифт:
— Джулио… — проговорила я и замолчала, не зная, как задать вопрос.
— Да?
— Как вы думаете, пожирание частей человеческого тела — это какой-то ритуал? — решилась наконец я.
— Видимо, ты имеешь в виду обряды сатанистов, — вздохнул профессор. Похоже, вопрос не сильно удивил его. — Это первое, что приходит в голову, хотя расчленение тела укладывается в христианскую традицию, всегда прославлявшую мученичество. Имей в виду, что самобичевание было обычным делом почти для всех религиозных братств пятнадцатого века. Адепты часто собирались вместе, чтобы отхлестать себя на глазах у всех, и всегда кто-нибудь предлагал другим свои услуги, в память о страданиях Иисуса и христианских мучеников… — Профессор на секунду прервался и испытующе взглянул на меня. — Неудивительно, что
— Но ведь для людей с религиозным сознанием мученики — это герои, а не преступники под пытками и не родственники, погибшие в вендетте.
— Конечно. Учитывай все это в своей работе. Впрочем, тебе хорошо известно, что в то время культура была насквозь пропитана религиозными представлениями.
Я подумала, что если тогда находились люди, готовые причинить физическую боль себе и ближним из религиозного благочестия, то, по логике вещей, еще больше встречалось тех, кто не прочь был поступить так же с врагами. Но больше всего меня поражало в описаниях Мазони не то, что заговорщики умирали, разрывая зубами человеческую плоть, а то, что они проделывали это со своими товарищами — отнюдь не с людьми из лагеря Медичи.
Может быть, пожирание плоти имело символическое значение, недоступное поверхностному взгляду? Или это было неистовство чувств? Как истолковать, к примеру, тот факт, что человек перед повешением поворачивается к собрату по несчастью и кусает его с такой страстью, силой или отчаянием, что вырывает сосок? Здесь не так-то просто прийти к определенному выводу.
Ресторан, выбранный профессором Росси, располагался на первом этаже палаццо XV века. Интерьер с потускневшими зеркалами и старинными картинами создавал теплую, располагающую атмосферу. Войдя, я сразу пожалела, что одета не так, как нужно. Мой наряд совершенно не сочетался с флорентийской элегантностью профессора: под его темным пальто обнаружился стильный американский пиджак из твида, широкие бежевые брюки и итальянские ботинки, которые, несмотря на спортивный вид, были сделаны на заказ. Мои джинсы и пятнистый флисовый свитер выглядели в этом заведении так же чужеродно, как полярный исследователь при версальском дворе. Я боялась, что профессор почувствует себя неловко. Все-таки я слегка привела себя в порядок перед зеркалом, распустила скрепленные заколкой волосы и, призвав на помощь надменность, которую прививала мне мама, смело зашагала под люстрами ресторанных залов, словно ничем другим в жизни не занималась.
Шторы на всех четырех окнах были отдернуты, однако на столах горели маленькие лампы. Посетители — человек двадцать, не больше — молчаливо сидели за пятью столиками, отстоявшими довольно далеко друг от друга. Мы сделали заказ, Росси водрузил на нос крохотные очочки в золотой оправе и по-особому взглянул на меня. Я бы назвала такой взгляд академическим: глубоко проникающий, но взвешенный и спокойный. Похоже, эта способность была у профессора не врожденной, а приобретенной за долгие годы преподавания. Взгляд не был выпытывающим, не содержал ни следа упрека, однако я на несколько мгновении почувствовала себя не в своей тарелке — словно профессор экзаменовал меня или догадался, что я скрываю от него кое-что, и теперь ждал, пока я расскажу все по своей воле.
Когда нас больше не стесняло присутствие официанта — Росси сидел в торце стола, спиной к окну, я напротив него, — я впервые поведала ему о новом направлении, которое приняла моя работа после знакомства с тетрадями Пьерпаоло Мазони.
— Не понимаю, почему источник первостепенной важности выдают так неохотно, — пожаловалась я, вспоминая, сколько пришлось хлопотать профессору, пока начальник Управления по делам художественного наследия не разрешил мне ознакомиться с записями.
— Это очень ценный материал, — возразил Росси, соблюдая подобающую профессору дистанцию в общении. — Имей в виду, что пергамент крайне хрупок и портится не только от прикосновения, но и от света. Кроме того, Флоренция с трудом заполучила эти записи. Архивариус короля Георга Третьего обнаружил двенадцать тетрадок в Кенсингтонском дворце, но в Итальянский государственный архив они попали только в тысяча девятьсот пятом, причем пришлось выдержать тяжбу с Ватиканом, тоже заявлявшим на них права.
— Вы сказали «двенадцать»? — поразилась я.
— Да. А почему это тебя удивляет?
— Синьор Торриани принес мне только девять.
Взгляд собеседника слегка затуманился, будто профессор рылся в памяти: сопоставлял факты или что-то считал. Такое за ним водилось нередко.
— Невозможно, — сказал он через несколько секунд тоном, не допускающим сомнений. — Проверь. Должно быть, в каталоге ошибка.
Пошел мелкий дождик, покрывая каплями оконное стекло. Шелест дождя подчеркивал тишину и изысканность обстановки: высокие хрустальные бокалы, бледно-розовая скатерть, бесшумно-приветливые официанты, которые то и дело появлялись и исчезали, унося и принося блюда, подливая нам вина. И конечно, не только из-за дождя, но и из-за превосходнейшего «Монте-Вертине» 93-го года слова профессора Росси становились все более пылкими, изменился даже голос.
— Полициано тоже находился под покровительством Медичи. — Профессор сделал небольшой глоток. — Блестящий и грозный, он сочинил длинное стихотворение о Симонетте Веспуччи — «Стансы на турнир». Боттичелли вдохновился им и написал портрет этой девушки, умершей от чахотки в двадцать лет. Сейчас ее изображения можно встретить по всему городу.
И глаза Росси приняли не то задумчивое, не то мечтательное выражение, будто размышляли о чем-то сами, без его участия. Казалось, он всего пять минут назад беседовал с Лоренцо Великолепным, а лицо Симонетты было прямо сейчас перед ним.
— В обществе, где высоко ценилось благочестие, — сказала я, — убийство в храме оказалось чудовищным потрясением. Если верить Мазони, смятение было велико — люди боялись, что купол обрушится.
— Не очень-то верь ему, — заметил профессор, вытирая губы салфеткой. — В то время преступления в церквях случались довольно часто. Имей в виду, что шансов подобраться к намеченной жертве почти не было — разве только во время религиозной церемонии, тем более что на них приходили целыми семьями. В тысяча четыреста тридцать пятом году, в Фабриано, было вырезано семейство Скьявелли, явившееся к мессе. А миланского герцога Джованни Мария Висконти убили у входа в церковь.
Иногда в присутствии профессора Росси я чувствовала себя школьницей, которая изо всех сил старается не выглядеть изумленной.
И все же, хотя вера никогда не мешала совершать страшные жестокости, как правильно указал Росси, убийство во флорентийском соборе по своей злобе и свирепости превзошло все перечисленные им случаи. Я уже собралась спросить, как в эпоху революционных научных открытий, культа разума и веры в человека можно было дойти до такого крайнего варварства, но тут мне вспомнились ужасы иракской войны — я узнавала о них ежедневно за завтраком, читая свежие газеты. В наши времена гигантских гекатомб нет смысла возмущаться кровавой драмой, разыгравшейся более пятисот лет тому назад. Поэтому я задала другой вопрос:
— Знаете, что Мазони любил всяческие пророчества?
— Да, тогда почти все художники были помешаны на них. Даже Леонардо.
Я решила: настал удобный момент, чтобы спросить профессора о значении фразы, найденной в дневниках Лупетто перед неожиданным появлением синьора Торриани: «И появятся колоссы на двух ногах, напоминающие древних гигантов, но если приблизиться к ним, ты увидишь, как они уменьшаются в росте».
— Не знаю… — ответил он. — Возможно, это намек на какого-нибудь известного человека, скажем, художника, вызывавшего восхищение и пересуды. Gente gonfiata, напыщенные, — если узнать о них больше, ты увидишь их во всей неприглядности, равными простым смертным. Вспомни, что тогда злопамятность и зависть в кругах посвященных были ничуть не меньшими, чем теперь. — Лицо профессора осветилось заговорщической улыбкой, и на миг он словно помолодел. Затем слегка покровительственным и чуть ироническим тоном он прибавил: — Художники эпохи Возрождения ходили везде с заточенным клинком.