Кыштымцы
Шрифт:
— Кто там?
— Открой, Глашенька!
— Да кто это? — сгоряча не разобрала она и вдруг схватилась за грудь — сердце сжало. Иван! Уже четыре года не слышала, чтоб кто-нибудь называл ее Глашенькой.
— Открой, Глашенька, это я — Иван.
— Нет-нет…
— Да открой же!
Она не помнила, как добралась до двери, не заметила, как откинула тяжелый железный крючок, как вместе с морозом в избу ворвался бородатый человек. Все это она воспринимала как в тяжелом бреду. Человек поставил в угол палку, — да нет, какая же это палка — это винтовка! — сбросил со спины вещевой мешок и обнял пылающую
Очнулась днем. В нос ударил колючий запах табака — в ее избе давно никто не курил. Вспомнила ночной стук, сильные теплые ладони на спине, и что-то подкатило к горлу. Глаша заплакала, слезы поползли по щекам.
— Слава богу, оклемалась. — Глаша узнала голос Тони Мыларщиковой. Та наложила на лоб больной холодный компресс.
— Все будет хорошо, — продолжала Тоня. — Всякое случается.
— Вань, а Вань, — тихо позвала Глаша и напряглась, ожидая, что Тоня сейчас скажет: «Бедняжка, все еще бредит…»
Но услышала:
— Тут я, Глашенька!
Тогда она открыла глаза, чуть приподнялась и увидела: Иван стоял в ее ногах, у кровати, в старенькой солдатской гимнастерке, на груди тускло поблескивал Георгий. Муж был чисто выбрит, уже без бороды, а усы вот оставил. Возмужал, в переносье залегла складка. И еще в глазах не заметила Глаша прежней лихости.
— Вань, — прошептала она, — чой-то мне неможется.
— Лежи, лежи, это пройдет, — утешил ее Иван.
— Так я пойду, Иван Митрич. Потребуюсь — кликнешь.
— Спасибо тебе, Тоня. Михаилу привет, пусть заглянет.
— Прибежит! А ты, Глань, держись, у тебя радость, а ты раскисла.
Мыслимо ли — Иван вернулся! А Глаша уже не надеялась его увидеть. Бабы всякое судачили и сходились на одном: сгинул Иван на веки вечные. А он вот он! Ишь какой ладный, красивый, да еще георгиевский кавалер!
…По дому Иван истосковался. Руки чесались по мирной работе. Бывало, в окопе или лазарете зажмурит глаза и видит наяву — три окошка с голубыми ставнями, петушка на коньке крыши, островерхую макушку горы Сугомак, за которую в непогодь цепляются тучи, и даже батятинскую крепость. И обязательно весной. Теплынь кругом. Земля на солнце согревается, слегка парит. Сам Иван в огороде лопатой перекапывает гряды под морковь. И до того четко это виделось, что он чуял запах отогревшейся земли, слышал легкие скребки железа о камешки. И видел, как на вывороченном коме земли лениво извивается розовый дождевой червь. А вот Глашу чем дальше, тем представлял смутнее. Дочка Дарьюшка совсем не запомнилась.
А дома все не так, как представлялось. Петушка кто-то с конька сбил или он сам от ветра свалился. Облупилась голубая краска с наличников, выели ее ветер и дождь. Свел со двора Пеганку Батятин за два мешка муки. Старый чересседельник висит на стене избы и напоминает — была в этом доме коняшка. Была да сплыла. Глаша постарела. Какая у одинокой бабы по лихим-то временам жизнь?
Иван заглянул в избу:
— Глань, топор-то у тебя есть?
— В
Топор старый, сам Иван покупал на ярмарке до войны. Топорище кто-то другое насадил — корявое, неструганное. Ничего, придет срок — выстругает половчее.
Первым делом залатал сарайку, чтоб Буренке не дуло. Глаша звала его завтракать, но Ивану жалко расставаться с топором. До того в охотку им махалось, до того любо приколачивать доски на щели, вгонять в них податливые гвозди — ни дум, ни усталости.
— Иду, иду, — откликнулся он, наконец, когда Глаша позвала в третий раз.
Но поесть им вдвоем не дали. Появился Михаил Мыларщиков, Тонин муж. Принес миску окуней. Иван как глянул на них, так и ахнул от радости. Нигде нет вкуснее рыбы, чем в Кыштыме, а лучше того окуней. Какая уха-то получится из этих красавцев — язык проглотишь и не заметишь.
— Вот это да! — удивился Иван. — Где ты их натаскал?
— На Сугомаке.
Мужчины обнялись. На глазах слезы. Старинные друзья — соседи, вместе холостяжничали. Правда, Михаил года на два старше Ивана. На войну не взяли — медь плавил.
Глаша всплакнула, а потом спросила:
— Чего Тоню-то не взял?
— Приборку затеяла, да Назарку с Васяткой хочет купать.
— Могла бы и потом.
— Глань, — улыбнулся Иван, — а ведь рыба по суху не ходит.
— Мигом к бобылю сбегаю, — заторопилась Глаша. — Поди одолжит.
— Надо ли? — посомневался Мыларщиков.
— А как же? — удивился Иван. — Столько лет не виделись. Иди, иди, Глашенька!
Накинула на плечи шубейку и побежала к бобылю. Мужики прошли в горницу, уселись за стол и задымили самосадом.
— Вот и снова в этой избе мужским духом запахло, — сказал Мыларщиков и спросил: — Где пропадал-то?
— Чуть не с того света, братишша, вернулся. В шестнадцатом, когда Брусилов на прорыв пошел, сильная заваруха получилась — во сне не приснится. Там меня и садануло. В лазарет привезли чуть тепленького, насквозь продырявило в нескольких местах. Подлатали малость и обратно на фронт. А в летнее-то наступление в ногу шарахнуло, — Иван похлопал себя по коленке. — Оттяпать доктора-то хотели. Не дал.
— Выходит, досталось тебе на орехи.
— В полную меру. Лежал в лазарете и соображал: отпластают ногу, жить не буду. Куда калекой-то? Вспомню горы да озера и, веришь, слезами обливаюсь. Без ноги-то ни в горы, ни на покос, ни по хозяйству чего. Да что об этом толковать. Лучше скажи, как вы тут? Кто верховодит?
— Борис Швейкин, Баланцов, Тимонин.
— Что ты?! — удивился Иван. — Борис? Выжил в Сибири-то? Его ж, кажись, навечно туда затуркали?
— Выжил, да только хворым вернулся. Чахотка.
— Мать честна! А ты сам как? С кем водишься?
— С Борисом Швейкиным.
— Значит, большевик?
— Значит, большевик. А ты?
— Я? — кисло улыбнулся Иван. — Я, братишша, сам по себе. Без партии я. Желаю пожить по-человечески.
— Так ведь не дадут тебе жить по-человечески.
— Пусть попробуют. Я себя в обиду не дам, постоять за себя сумею — война научила.
— Ты что — слепой? Не замечаешь, что кругом творится? В Кыштыме контрики затаились. В Метлино да Тюбуке кулаки шевелятся. Спят и во сне видят, как бы нам головы отсечь. А ты спокойно пожить хочешь?