Кыштымцы
Шрифт:
— Какой-то субчик за вами увязался с Базарной площади. А вы бы хоть оглянулись разок! Увидел меня и пальнул в вас издалека, а то бы попал небось. Ну я в него. Он бежать. Не догнал. Хромой, хромой, а припустился — не догонишь. Упомнил: в шинели и папахе.
— Может, ты его и подстрелил?
— Не-е, он сразу прихрамывал.
— Спасибо, Кузьма, а сейчас спать. У меня ведь тоже защита есть. Видишь? — Швейкин вынул из кармана револьвер. — И стрелять я умею. Дойду теперь один, не бойся.
— Мне ведь все равно в вашу сторону, к станции.
Они попрощались у ворот дома Швейкина. Борис
Беспроигрышная перспектива
Аркадий Михайлович Ерошкин коренной кыштымец, отец у него был мелким лавочником. Скопил капиталец да выучил единственного сына на инженера. Работал молодой инженер в главной конторе Кыштымского горного округа.
Он старался не выделяться от своих земляков.
Кыштымцы как одеваются? Попросту. Шаровары, рубаха навыпуск, чаще с косым глухим воротником. По весне и осени тужурку на вате, зимой полушубок или борчатка. На ногах сапоги, а зимой валенки, пимы по-здешнему. Растопчет кыштымец новые валенки, а потом и подошьет их — новые подошвы сделает. Вот тебе и пимы — и тепло, и износу нет. В последнее время молодежь стала носить боты.
Ерошкин, когда вернулся из Петербурга, переоделся на кыштымский лад и ничем не отличался от других. Разве что тростью. Зачем она ему — никто не знал. Дивились поначалу. Идет в борчатке, в пимах, а в руке трость, изящная такая, с замысловатой резьбой по стану. Дед Микита с клюшкой, так тут все ясно. Старость к земле клонит. Но зачем Ерошкину трость? Ко всему люди привыкают, привыкли и к причуде сына лавочника.
А после революции Аркадий Михайлович вдруг изменился. Забросил борчатку, спрятал пимы и шапку из зайца русака. Вырядился в новое из черного драпа пальто с каракулевым воротником, в шапку-лодочку, тоже из каракуля, и боты. От прежнего Ерошкина осталась одна тросточка. Оделся как Швейкин. Только Борис Евгеньевич носил свою одежду по-будничному, а Ерошкин — франтовато.
А когда избирали Центральный деловой совет, то вдруг выяснилось, что Ерошкин принадлежит к партии левых эсеров. Так он и прошел в деловой совет. И еще был он председателем союза служащих. А союз этот имел в округе определенный вес. Деньжата водились. Откуда? Конечно, поступали взносы от служащих, но крохи же! Злые языки плели, будто союз получил крупный куш от акционерного общества, именно в тот момент, когда вышел декрет о национализации, а главная контора округа была ликвидирована. Поэтому кому, как не бывшему управителю Верхнего завода господину Ордынскому было знать, откуда появились у союза деньги, сам, наверно, посредничал в свое время. Чему же удивляться, если он однажды утром деликатно постучался в комнату Ерошкина.
Делами Аркадий Михайлович обременен не был, на досуге читал книги, особенно любил про сыщиков — Шерлока Холмса и Ната Пинкертона. Книгу прятал в ящик стола. Оставался один, открывал ящик и читал. На столе лежали всякие деловые бумаги, в чернильнице торчит деревянная ручка. Заслышав в коридоре шаги, Аркадий Михайлович задвигал ящик и принимался с озабоченным видом перебирать бумаги. Так было и сейчас, когда постучал Ордынский.
— Входите, входите, — разрешил Ерошкин, еще не зная, кого впускает. Дверь скрипнула, и Аркадий Михайлович на секунду лишился дара речи. Глазам своим не поверил. Ордынский мягко осведомился:
— Не помешал?
Наконец Ерошкин пришел в себя и, воскликнув:
— Ну какой разговор! — бросился к нежданному гостю. Они обнялись, как старые друзья. Почувствовав тонкий аромат французских духов, Ерошкин от удовольствия зажмурился и подумал, что Николай Васильевич, несмотря на превратности судьбы, остался аристократом. Вот что значит голубая кровь! И одет в поношенное пальто, и пимы на нем старые — раньше бы он ни за что их не надел! А поди-ка ты! Даже в такой плебейской одежде можно без труда распознать человека воспитанного и образованного. И усы не забыл нафабрить. На кончиках они кокетливо свернулись в полуколечко.
Ерошкин усадил гостя на стул, приблизил свой, чтоб стол не разъединял их.
— Разрешите узнать — давно в Кыштыме?
— Третий день. Еле тебя нашел.
— Да, живем на отшибе, в тесноте.
— На отшибе — это, пожалуй, в наше время удобно. В глаза меньше бросается. И наблюдать лучше.
— В этом смысле, конечно.
— Товарищи не тревожат?
— Нет… То есть иногда по мелочам.
— Мелочи не в счет. Не удивляйся, Аркадий м-м…
— Михайлович.
— Не удивляйся, Аркадий Михайлович, тревожусь исключительно ради вашего благополучия. Моя персона, — печально улыбнулся Ордынский, и левый усик приподнялся вверх, — для теперешнего Кыштыма несколько одиозна, что ли. Вызывает нездоровый интерес.
— Не извольте беспокоиться, Николай Васильевич, — поспешил успокоить его Ерошкин. — Мы независимы. Со мной можете быть откровенны.
— Благодарю. Верхний завод произвел на меня тягостное впечатление. Дух разложения витает над всем, некоторые цехи в совершеннейшем запустении, возьмите хотя бы домну.
— К сожалению, — вздохнул Ерошкин. Подумал: «Куда же он клонит? Не за этим же пришел. Я и без его вздохов знаю, в каком положении заводы». Спросил вкрадчиво:
— Позвольте спросить, а как там? — он глазами выразительно повел на потолок. Николай Васильевич вытащил из кармана гаванскую сигару, поднес ко рту, осведомившись:
— Не возражаешь?
— Ради бога!
Ордынский прикурил, выпустил изо рта сизую струйку дыма. Сказал:
— Времена наступили тяжелые. Верить никому нельзя. Тебя, разумеется, не имею в виду. Сюда я прибыл по пустяковому поводу. Новая власть не берет меня на службу из-за моего прошлого. Я могу прожить и без службы, но согласитесь, нельзя товарищам мозолить глаза бездельем, — Ордынский снова затянулся дымом, выпустил колечко и, наблюдая, как оно тает, продолжал:
— Я всегда считал, что хорошо понимаю кыштымца. Крепкий хозяин, исправный рабочий. Когда надо, подкинь лишнюю копейку — горы свернет. Переплатишь, зато вдесятеро потом возьмешь.
— Согласен с вами.
— Нет, милейший, все гораздо сложнее. Кыштымец — себе на уме. Завод наполовину стоит, жрать, извини, нечего, а он на Советы, как на икону, молится. Странно! Я с безобидной просьбой обратился — поставить подписи. Хамье!
Ордынский брезгливо поморщился.