Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:
Вопрос о вере и неверии Шестова отныне становится «частным» вопросом, так как Шестов чувствует себя в состоянии говорить как «имущий» веру, и это чувство крепнет с годами, превращаясь в устойчивую привычку. Это не означает, что Шестов окончательно изжил скептицизм. Он продолжает незримо присутствовать в его книгах, создавая атмосферу религиозного неблагополучия.
Дальнейшее развитие шестовского творчества идет по двум основным направлениям. Шестов неустанно настаивает на разрыве между разумом, олицетворением которого становятся «Афины», и верой, хранителем откровения которой выступает «Иерусалим», а также между верой и нравственностью. Эти разрывы, в свою очередь, непосредственно подчинены шестовской идее полнейшего божественного произвола. Из статьи в статью, из книги в книгу Шестов переписывает полюбившиеся ему цитаты (например, из Паскаля: «Я одобряю лишь тех, кто ищет, стеная») или, напротив, цитаты-враги,
В статье о Вл. Соловьеве «Умозрение и Апокалипсис» Шестов вступает в спор с автором четвертого Евангелия из-за его зачина: «В начале было Слово», — дающего повод для торжества Логоса, и утверждает, что Иоанн был наказан за это тем, что стал автором Апокалипсиса. Мыслителям, продавшим душу разуму, Шестов противопоставляет писателей, пытавшихся совладать со «стеною» разума, не поддавшихся очарованию рациональных построений. В этой связи Шестов обращается к В.Розанову, находя суть его творчества в том, что хоть он и был «поросенок», похожий на Карамазова-отца, но «чувствовал, что он Бога любит больше всего на свете и что ему «Бога жалко», жалко Бога, которого убивало христианство — своим рационализмом» (11, 95).
По мнению Шестова, Розанов не нашел в себе сил выступить против «естественной связи событий», против логики Гегеля, возмущавшегося случайностью евангельских чудес, и он убил Бога: лучше убить, чем жить с таким неполновластным существом. К Розанову Шестов стремится «присоединить» Достоевского, полагая, что «все его творчество, как он сам неоднократно, от своего собственного имени и через героев своих многочисленных романов, не раз возвещал, имело своим источником ужас перед тем, что Бог «образованных людей» должен занять место Бога Св. Писания» (11, 98).
В статье «О «перерождении убеждений» у Достоевского» Шестов хочет видеть смысл этого перерождения в том, что писатель «перевернул» формулу «Любовь есть Бог», которая якобы определяла его раннее творчество, тем самым вправляя Достоевского в рамки старинного теологического спора:
«Не любовь есть Бог, а Бог есть любовь… Чтоб обрести эту истину, Достоевский прошел сам и провел нас всех через те ужасы, которые изображены в его сочинениях…» (11, 195).
Неизменность метода «произвола» по-прежнему не означала неизменности шестовской концепции. В 30-е годы произошла знаменательная «встреча» Шестова с Киркегором (на творчество которого ему указал Э.Гуссерль). По силе ее воздействия на философа она сопоставима лишь с шестовским открытием Ницше. Впрочем, если встреча с Ницше была встречей ученика с учителем, то в Киркегоре Шестов увидел своего двойника, хотя борьба «нового зрения» с обыденным окончилась у Киркегора, как полагает Шестов, тем компромиссом, который, по сути дела, означал поражение «нового зрения». [95] Из всего киркегоровского наследия самой привлекательной стала для Шестова идея «повторения». Эта идея явилась развитием мысли о всемогуществе Творца, для которого нет ничего невозможного и который свободен даже по отношению к тем истинам и заветам, которые сам утвердил, а следовательно, он имеет власть их изменять, и тогда возникает возможность изменения прошлого, победа над бывшим в том смысле, чтобы бывшее стало небывшим, могло быть переиграно. Условием такого «повторения» выступает вера, а носителем такой веры — библейский Иов, который, ведя тяжбу с Богом, причинившим ему столько беспричинных страданий, в конце концов получает потерянное: детей, здоровье, богатство, причем Шестов настаивает на том, что Иов обрел не новых детей, а старых, умерших.
95
См. об этом подробнее в статье В.Ф.Асмуса «Лев Шестов и Кьеркегор».
Идея «повторения» освободила Шестова от страшного гнета. Наконец-то появилась возможность разрыва порочного круга. Жертвы инквизиции Филиппа II оказались погибшими не безвозвратно. Теперь можно было перестать бросаться вниз головой.
В связи с гибелью единственного сына в первую мировую войну идея «повторения» имела для Шестова сугубо личный смысл. [96] Отзвуки этой трагедии слышатся в его книгах; в судьбе Шестова и Иова есть родственные черты. Крик несчастного штабс-капитана Снегирева, теряющего своего Илюшечку: «Не хочу другого мальчика!» — можно считать лейтмотивом позднего шестовского творчества.
96
Б.Пастернак пишет в «Охранной грамоте»: «Меня заклял отказаться от этой мысли (идти добровольцем па фронт. — В.Е.) сын Шестова, красавец прапорщик. Он с трезвой положительностью рассказал мне о фронте, предупредив, что я встречу там одно противоположное тому, что рассчитываю найти. Вскоре затем он погиб в первом из боев по возвращении на позиции из этого отпуска».
Ради точности следует указать, что мысль о «повторении» не явилась для Шестова полной неожиданностью. Еще во «Власти ключей» Шестов писал о том, что «был в средние века на свете человек, по имени Петр Дамиани, который утверждал, что для Бога возможно даже и бывшее сделать никогда не бывшим…» (7, 58), но тогда Шестов не осмелился разделить мнение Дамиани и нашел ему только служебное применение в качестве «палки», которую можно воткнуть «в колеса быстро мчащейся колесницы» рационалистической философии. Шестов также сочувствовал идее «воскрешения отцов», которую развивал в России Н.Федоров и которую с известными оговорками следует признать одним из вариантов идеи «повторения». Однако Шестов скептически относился к тем средствам, которые предлагал для этого Федоров, видя в них преувеличенную веру в науку и разум.
Теперь Шестов созрел для принятия идеи «повторения». В этом, однако, не следует видеть заслугу одного Киркегора, тем более что его трактовка идеи была далеко не столь прямолинейна, как у Шестова. В чем же здесь дело?
К 30-м годам происходит некоторая стабилизация позиции Шестова. Она приводит к тому, что Шестов получает возможность затрачивать меньше энергии на операцию спасения. Правда, у него сонм врагов — от Анаксимандра до Вл. Соловьева, однако борьба с ними ведется, как мы видели, по разработанному канону и не требует предельного напряжения. Сохранившаяся энергия ищет своего выхода, и направление этого выхода приобретает гуманистический оттенок.
Шестов обрушивается на закон противоречия:
«Круглый квадрат или деревянное железо есть бессмыслица и стало быть есть невозможное, ибо такие сочетания понятий сделаны вопреки закону противоречия. А отравленный Сократ не есть бессмыслица и стало быть такое возможно, ибо на такое соединение понятий закон противоречий дал свое соизволение. Спрашивается: нельзя ли упросить или заставить закон противоречия изменить свои решения?.. Так, чтоб вышло, что отравленный Сократ — есть бессмыслица и стало быть Сократа не отравили, а деревянное железо не есть бессмыслица и стало быть возможно, что где-нибудь деревянное железо и разыщется» (10, 268).
Для Шестова «деревянное железо» куда более приемлемо, нежели уничтожение человека. Но «деревянным железом» Шестов не ограничивается. В идею «повторения» он незаметно вводит понятие справедливости, с которым его бог вступает в определенные отношения. У Шестова все складывается таким образом, что случаи «повторения» могут происходить только как замена несправедливого справедливым. Отмена сократовского отравления или возвращение Иову его детей в новой временной перспективе — действия справедливые с точки зрения человеческого разума. Но ведь у Шестова бог определяется как абсолютный каприз. Почему же он тогда не сделает, скажем, бывшего Пушкина — небывшим, удовлетворяя своей прихоти или мольбе завистливого графомана? Бог возвращает Иову детей (если принять шестовскую интерпретацию, опять-таки произвольную), сознавая несправедливость своего безжалостного испытания праведника. В своем произволе, утверждает Шестов, бог «не страшен, он благостен» (11, 290). Не ограничивается ли тем самым произвол бога? Наконец, Шестов предвкушает «обратное» воссоединение Киркегора с его бывшей невестой Региной Ольсен, на что С.Булгаков — в некрологе, посвященном Шестову, где чувство старой дружбы соперничает с раздражением, рожденным у православного священника шестовской «ересью», — заметил, что в желаниях возможен разнобой:
«Может быть, Регина и не пожелает менять своего Шлегеля (мужа Р.Ольсен. — В.Е.) на Киркегора».
Так появление «благостного» бога взорвало религиозную систему Шестова, не приспособленную для запоздалой, предсмертной шестовской попытки «оправдания добра».
В одной из своих статей Шестов писал о том, что «по прочтении книги нужно забыть не только все слова, но и все мысли автора и только помнить его лицо» (5, 121).
Вглядываясь в лицо Шестова, проступающее из его книг, видишь, что оно искажено страшной судорогой, рожденной от ощущения трагизма индивидуального человеческого существования, отданного на произвол случая и смерти. Этому произволу Шестов противопоставил собственный контрпроизвол, вовлекая в свой «заговор» крупнейшие фигуры отечественной и мировой литературы.