Ладога
Шрифт:
Славен хоть и отупел от горя, но первым это уразумел, рогатиной к своим оборотился, подцепил краем Бегуна, заорал, вой Стаи перекрывая:
– Беги в Захонье! Веди людей!
Тут уж я засмеялась – не смогла сдержаться. Где же Бегун дураков таких сыщет, что посреди ночи на оборотней войной пойдут?! Люди лишь днем смелые – целое печище огнем спалить могут, а ночью их не то что с оборотнями связываться, на волков обычных издали поглядеть и то не вытянешь.
Бегун, однако, веры не утратил еще – кинулся, кусты ломая, по тропе.
Метнулись за ним двое; первого я не приметила, а во втором признала Первака – старшего из сыновей добрынинских. Скакнула к нему, заступила
– Пусть идет…
– Зачем? – удивился он, от нетерпения лапами землю вороша.
Убивать хотел, добычу чуял, ответа ждал… Только что я ответить могла? Сама не ведала, почему радовалась душа, надеясь, что выживет мальчишка голубоглазый, в бойне кровавой уцелеет… Толкнула Первака плечом, ответила уклончиво:
– Нам и этих больше, чем надо.
Он взвизгнул обиженно, а за болотником все-таки не побежал, вернулся к Медведю, возле которого наши скопом вертелись. Управлялся охотник болотный лихо да умело – не лупил попусту, точно каждый удар выверял. На топор врагов отвлекал, а бил-то ножом, в другой руке зажатым. Кабы дрался он со зверьми обычными, еще и неизвестно, кто кого осилил бы, а с нами шибко не повоюешь, будь хоть пахарем, хоть удалым охотником.
В суматохе да в пылу не заметила я, как очухался Лис. Не то чтобы не заметила – не ждала этого. Стояла над ним, беды не ожидая, потому и понять не сразу смогла, что за жидкость теплая из брюха моего течет да почему горит оно, будто огнем опаленное. Это затем уж заметила нож, по рукоять в живот всаженный, да Лиса глаза открытые.
Никого я не боялась, а глаз этих испугалась вдруг. Не раны, живот разорвавшей, испугалась, не Медведя, топором махающего, а полумертвого охотника, который и шевелиться-то уж толком не мог! Взвизгнула тонко, метнулась, от чувства неведомого убегая, шарахнулась неуклюжим боком о кусты да опомнилась от жара, плечо охватившего. Отпрыгнула в сторону, заворчала, на обидчика оглядываясь…
Медведь сплюнул сквозь зубы, потянул из моего плеча широкий нож:
– Так-то, тварь!
Как осмелился он, человечишка ничтожный, меня тварью назвать?! Вспыхнула в сердце уже забытая ненависть, показалось – стоит передо мной тот чернобородый, что первым кинул в родную избу факел пылающий… Неведомая сила подхватила, выбросила тело вперед, навстречу старинному врагу. Зубы клацкнули, едва ворот его рубахи зацепив, запах терпкого мужицкого пота ударил в ноздри, закружил водоворотом. Рогатина Славена меня на лету подхватила, пропорола бок и без того уже болью, будто пожаром, охваченный. Ратмир выпрыгнул высоко, упал Славену на плечи, рванул зубами податливую плоть. Тот на ногах не устоял – свалились оба, покатились кубарем, рыча да друг друга терзая, словно два кобеля пред сучкой течной…
А Медведь по-прежнему к брату прорубался. Шел, будто гора неколебимая, от повисших на спине оборотней лишь встряхивался зло. Топор в окровавленной руке повис бессильно…
Я с силами собралась, прыгнула на него, да уже в воздухе увидела, как оскалились в улыбке его зубы, услышала хриплый смех, почуяла, что в ловушку угодила. Не было руки раненой – обманул меня Медведь. Взметнулось острое лезвие, рухнуло, мой прыжок перехватывая…
На сей раз топор не боком меня задел – упал на голову пронзительной болью, скрыл весь мир за пеленой кровавой. Не ведала я никогда еще такой боли и такой слепоты – задергалась, вырваться из нее пытаясь, побежала стремглав, обо всем забывая, на единственный лучик света, вдали мерцающий. Что-то грузом никчемным повисло на лапах, потянуло меня обратно. Я не умом – чутьем поняла, что это плоть человеческая, та, что когда-то Миланьей звалась… Не желало тело ненавистное меня на волю отпускать, цеплялось руками коченеющими. Бесполезное, неуклюжее тело! Никогда не любила я его, а теперь и вовсе ненавидела. Завертелась волчком, закружились вокруг лица знакомые – матери, Вышаты, отца… Пуповина сама легла в зубы, хрустнула, отрываясь. Покатилась моя половинка человеческая в темную пропасть… Лапы, освобожденные от земли, оторвались, толкнули легкое гибкое волчье тело в сияющий луч. Не было больше у меня головы расколотой, брюха рваного, плеча кровоточащего – пылал кругом огонь, взметались языки пламени, лизали стены, с детства знакомые. Склонилось надо мной материнское лицо, окропило горячими слезами, душу выжигая, зашептало прощально:
– Гори, девочка моя. Всегда гори, как испокон веков горели все твои сородичи… Гори да живи…
БЕГУН
Никогда еще я не бегал так быстро. Ни днем, ни ночью тем более. Несся, ям и кочек не замечая, птицей через преграды перелетая, словно неслась за мной, красный язык высунув, бесшумная смерть, дышала в спину жаром из пасти приоткрытой. А может, и гнался кто за мной – не знаю, не оглядывался, летел вперед, не разумом дорогу сыскивая – на чутье надеясь.
Не зря надеялся – не подвело оно, как никогда не подводило. Кончился лес, будто косой великанской срезанный, и вылетел я на лядину ухоженную, а за ней, на пригорке, увидел избы, темные да маленькие. А одна совсем рядом, у леса примостилась – кособокая, страшненькая, будто и не жилая вовсе. Я в нее не сунулся даже – что толку с пустодомкой перекликаться, – рванул напрямик, через поле, сзывая на бегу людей, о схватке ночной их оповещая.
Далеко стояли избы – никто в печище не отзывался на вопли мои, а вот сзади дверь скрипнула, произнес кто-то спокойно, негромко:
– Не ори, Бегун. Они коли и услышат тебя – не выйдут.
У меня от голоса этого душа подскочила да, выхода не найдя, во рту приоткрытом застряла. А он засмеялся:
– Пойдем. Отгоню Ратмира.
Знал я, что не могло этого быть, что оставили мы Чужака в Волхском лесу, где и сгинул он, что все это – проделки ночные колдовские! Знал, а все-таки повернулся…
На нем тот же драный охабень был, в каком от нас ушел, и поршни те же, и посохом так же о землю постукивал.
Теперь я точно ведал – неспроста на нас беды посыпались! Прогневались, видать, за что-то боги на род наш болотницкий, вот и мучают дивами страшными – русалками, оборотнями да блазнями бесплотными.
– Чур меня! – завопил, от призрака Чужакова руками отгораживаясь, но он лишь головой качнул и пошел в лес, бросив напоследок:
– За мной поспешай. Можем ведь и не успеть… Темный лес перед ним расступался, будто оживал да проход давал. А чего не расступаться – блазня мертвого любое живое существо страшится, будь оно хоть зверем, хоть человеком, хоть деревом бессловесным. дорогу Чужак сыскивал быстро да верно, как блазню и положено. Я сперва подальше от него держался, а потом осмелел немного, совсем рядом пошел.
Он не напрасно спешил – выскочили мы на тропку как раз в тот миг, когда оборотни Медведя заваливали. Самый матерый на плечах Медвежьих висел, грыз зубами толстую телогрею, охотником вовремя наброшенную, силился до тела дотянуться. Остальные кто откуда налетали, рвали зубами где ни попадя да валились от ударов могучих. Под ногами Медведя, бледное лицо к луне задрав, Лис лежал, а на нем – Миланья. То есть оборотниха, Миланьей звавшаяся. Голова у нее была словно комяга расколотая – смотреть страшно…