Ларец
Шрифт:
– А как у тебя лоза воду находит? – возразила Катя. – Словами такое не объяснишь, тут чуять надо. Да и ойроты, когда б издавна не знали, что Замок Духов – место Силы, с какой бы стати жертвы под ним забивали? Еще луну надо в нужное время увидеть, дни через три. Это ты дурью вить маялась, что днем корону нацепила. А коли в нужном месте да в нужное время – глядишь, Черный Камень лучше раскроется.
Не сговариваясь, Катя и Нелли оборотились на Парашу.
– Не хотелось мне того, касатка, – опустив голову и наглаживая загорелыми пальцами белых мох, словно был он живою зверушкой, тихо сказала Параша. – Я вить сама вроде как Нифонт…
– Что за гиль? – опешила Нелли, в ярких же Катиных глазах просверкнуло понимание.
– Ведовство, оно такое, не зря на деревне люди нашу избу обходили, – нерешительно продолжила
– Ты к чему клонишь? – Теперь уже и Нелли начинала понимать.
– Растенье тут добывают, золотым корнем названо. Много пользы от него человеку, а все ж золото оно золото и есть. Коли надобно, пособлю, касатка, только побожись, что другой раз о таком никогда не попросишь. Не дело это.
– О чем не попрошу? – Нелли начала уж терять терпение.
– Зелье я сварю к Катькиной луне, – Параша подняла голубые глаза и твердо взглянула на Нелли. – Пусть золоту травяное золото поможет, а меди – травяная медь. Найдется тут и для Черного Камня своя трава, ну да то пустое, тебе и знать не надобно. Не побоишься зелья испить?
– Небось не побоюсь.
– А зря, – Параша поджала губы. – Есть чего бояться-то. Ох, не лежит у меня душа. Побожись, что вдругорядь не попросишь.
– Божиться глупо, сколько раз говорила. Ну да леший с тобой, ей-богу! – Нелли старательно перекрестилась.
Солнце стояло в своем зените. Подругам почудилось отчего-то, что их словно бы меньше чем трое. Многие слова сделались ни к чему. Безмолвно поглядев друг на дружку, девочки направились к Крепости тремя различными путями. Сапожки их тонули по щиколотку в белом ягеле, но идти по нему, пружинистому, было куда легче, чем по снегу. Да он и не походил на снег.
Два дни, воспоследовавших сему совету, они почти не видались. Параша пропадала в тайге, Катя отчего-то в кузнице, а Нелли не покидала горницы, отговариваясь ото всех мигренью. По правде ей не хотелось разговаривать ни с Филиппом, ни с княжною Ариной. Но и ларец, странное дело, сейчас ее ничуть не привлекал.
Сбросивши сапоги, Нелли часами валялась на своей кровати, впрочем, то, пожалуй, делал Роман, а не Нелли. Что сказала б Елизавета Федоровна, увидавши такое неприличие?
«Даже и мужчине непристойно валяться одетым на кровати средь бела дня, нето, что девице, – вот с чего бы она начала. – Воспитанный человек, даже желая спокойства, сядет разве на диван, но и при том не станет подпирать его спинку своею спиною. Из достойных уважения разве какой пиит либо живописец может упасть на постелю в порыве простительной для творца меланхолии! Но ты вить не живописец, да женщины живописцами и не бывают. Хотя надобно признаться, что бабушка твоя Екатерина Панфиловна превосходно писала на кости миниатюры. Но то забава».
Впервые, пожалуй, за минувшие десять месяцев Сабурово вспоминалось Нелли. Вспоминались те скушные годы, что были до ларца, и задним числом напоминали ей длиннющее предисловие к какому рыцарскому либо просто гишторическому роману. Бывало, заглянешь в гравюрные картинки – а там рубятся на мечах, девица спускается по тонкой веревке из окна каменной башни, злодейского виду особы грузят под покровом ночи на отплывающий корабль тюк, в коем угадывается человеческое тело… Так нет! Сочинитель, вместо того чтоб сразу повествовать посуленное, пойдет на дюжину страниц рассуждать, какова суть в его понимании общественная добродетель. Скулы сведет, покуда одолеешь. Так и воспоминания детские, с тем лишь различием, что не знала она – еще малую толику поскучать, и уж оживут картинки.
Но вдруг сами по себе ценны показались те годы. Вот их Нелли четыре, и сидят они с папенькой в солнечный день на ветхих мосточках у пруда, удят рыбу. И все не может Нелли понять, как несколько волосьев из лошадиного хвоста скручиваются в папенькиных ловких пальцах в крепчайшую лесу, способную удержать изрядного голавля. Нелли же держит удочку обеими руками, но занимает ее вниманье
Песня хороша, Нелли, ее вить наши ребяты сами складывали. Одно плохо, слова всяк поет на свой лад, хоть бы кто взял да свел воедино…» Папенька вдруг закусывает губу: рука его скользит по сизой ткани домашнего сюртучка к правой стороне груди. Рука остановилась, пальцы растопырились, словно хотят что-то удержать. «Пустое, Нелли, – он замечает испугу малютки. – В сердце ить метили, сено-солома, деревенщина неученая. А я живехонек!» Папенька наконец отводит правую руку от правой груди и щелкает пальцем по носику Нелли. А вить потом сие прошло. Только в самых ранних воспоминаньях Нелли Кирилла Иваныч эдак морщился вдруг и зажимал что-то невидимое рукою. Хорошо, что память у ней ранняя. Хорошо, что воспоминаний много, самых житейских, обыденных. Это вить для нее, Нелли, они обыденные, а для девушки, живущей столетии в двадцатом, сделаются волшебными картинами из ларца. А когда б она только и делала, что перебирала содержимое ларца, ей бы самой нечего туда оказалось положить. Вот и выходит, что скушная жизнь людская тож ценна. Странные мысли!
Прочь их теперь! Пойти узнать, может, Парашка вернулась. Как там у ней с зельем? Куда она запихнула сапоги? Нелли подскочила на постеле и сунула ноги в ойротские некрасивые туфли из войлока, что нашивала в тереме. Как-то раз она спросила княжну Арину, отчего средь стольких нежных вещей из Китая у женщин Крепости не водится и красивых туфелек? Княжна хохотала, как незнамо кто. «Не заказываем мы тех туфель, Ленушка. Бедные китаянки обувь носят некрасивую. А те туфли, что у знатных и богатых в ходу, нам без надобности. Они и на семилетнюю девчушку не налезут». – «Неужто у китаянок такие ножки маленькие?» – Нелли сделалось обидно: всю жизнь в Сендерелы определяли только ее самое. Нето, чтоб она гордилась, но приобвыкла. И тут вдруг нате. «От рождения-то ножки у ихних девочек такие, как у всех прочих, – с непонятной миною ответила тогда Арина. – Только годочков с пяти начинают их бинтовать». – «Зачем бинтовать?» – не поняла Нелли. «Для препятства росту, – отвечала Арина, уже вовсе помрачнев. – Обматывают их грубыми портянками, кои подолгу не снимают. Ножки у малюток натираются, кровоточат, гноятся иной раз до червей, девочки плачут день и ночь. А взрослая женщина ходит хуже моего. Не держат ее крошечные-то ноги. Идет, качается, ровно пьяная. Руками плещет для равновесия. Пииты китайские такую походку зовут лилейным колебаньем на ветру. Башку бы таким пиитам сворачивать!» Тут Нелли была положительно согласна. «Аринушка, только по справедливости прежде башку надобно свернуть тому, кто первый придумал так богоданное тело уродовать». – «Золотой дух все сие, небось Модест тебе сказывал. Столько в мире уродства на тело живое напридумано, что перечислить дня не хватит. Книга есть в вифлиофике, но лучше не читай, меня так тошнило три дни».
Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов – заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь – наверное.