Ларец
Шрифт:
Я не удивился поэтому, услышавши, как одержимая заговорила густым, зычным басом.
«Уж вот я потешился, когда из шкуры Филиппки-митрополита ремней нарезал на подпруги. Пошто беспокоишь меня, поп? Разве боюсь я вашего брата?»
Это были первые слова, с которыми бес обратился ко мне. Я знал, само собою, что вступать с ним в беседу отнюдь не следует, а пора вызывать отца Иоанна. Однако, говорил я себе, необходимо удостовериться в том, что уничтожение собаки было поступком дельным. Я направился к выходу.
«Испугался, долгополый! – завопил мне вслед бес. – Не захотела лошадь-то в подпруге ходить из Филиппкиной
Не оборачиваясь, я зашел к себе и взял сугубо припрятанный от любопытных глаз предмет, завернутый в рогожу. Обернутым я держал его за спиною, когда входил в сарай.
«Да вынай свой крест, скудоумный! – закричал бес. – Нашел чем стращать! Кланяетесь кресту, а что такое есть крест, как не наше, не палаческое орудье?! Я вить, поп, крест тоже люблю! В десницу гвоздь, в шуйцу гвоздь, в ноги по гвоздю! Долго на нем мучиться, на кресте-то, долго висеть! Любо!»
Не вынимая рук из-за спины, я раскутал то, что держал в руках, и приблизился на несколько шагов.
«Скушно мне сегодня, поп, поточи со мной лясы! – не унимался бес. Казалось, он ощущает себя в большой силе. – Я, чай, много тебе сказок могу порассказать!»
Я подошел еще на шаг и тут, уже ощущая нечто вроде странного победоносного торжества, ткнул в лицо одержимой то, что скрывал. Это была потемневшая от времени крупная стрела с литым наконечником и грязным опереньем.
Илларион, дитя мое, уж в следующее мгновенье я постиг, что миг торжества моей гордыни над бесом был моим падением! Тщеславие человеческое, ничто другое, жаждало увидеть посрамление и испуг беса! Любезен был я себе за то, что распутал клубок, ведущий к собаке, что запер бесу безопасный исход! Не потому не дождался я отца Иоанна, что хотел в чем-либо еще удостовериться, но потому, что заигрался в опасную игру и, словно жалкий понтер, мечтал сам швырнуть заветную карту, сам увидеть проигрыш врага! Сколь мелкие это чувства, сколь недостойны они екзорсиста, каковой никаких чувств не должен допускать в душу свою!
Не могу описать ледяной ужас, разлившийся по моим жилам, когда одержимая издала неимоверной силы вой, услышанный далеко за деревней. Почти сразу увидел я, что вследствие опрометчивого моего поступка ждать отца Иоанна нету уже времени. Безо всякой видимой причины запрыгал на месте ветхий дощатый ларь, стоявший у двери. Дверь захлопала о косяк, словно поднялся сильный ветер.
Цепь и веревки, связывавшие одержимую, натянулись, словно леса, когда на ней бьется рыба, кою можно вытянуть лишь сетью. Когда беснование достигает наибольшей своей силы, жертва не живет долго. Телесные силы ее начинают таять снегом на мартовском солнце.
С тяжелым сердцем, исполненный раскаянья, вышел я приуготовляться к отчитке.
Одержимая заплакала мне вслед – мощным басом, но с ребяческими ужимками в голосе.
«Где мое тело, отдай мое тело, мне страшно! Ой, страшно мне, ой, тошнехонько, ой, куда же я теперь пойду, сирота горемычная!»
Запасшись необходимым, я воротился второй раз. Бес продолжал детски рыдать басом матерого мужчины.
«Страшно, дядя, страшно! Куда ж я пойду, как забью
Я решился задать вопрос, чрезвычайно меня занимавший.
«Божьим Именем повелеваю тебе, отвечай! Теперь, когда нету собачьей падали, куда попадешь ты, коли я не смогу изгнать тебя после смерти бабы?»
«НЕ СКАЖУ ТЕБЕ! – Детские тональности сделалися старше, словно басом говорил уже не младенец, а дитя лет осьми. Бес захихикал. – Сам догадайся, поп, коли ты такой муж ученой! Эвона какая у тебя книжища, поди перечти ее, покуда я с бабою допотешусь!»
Волоса мои зашевелились на голове. Я сжег собаку, что было верно, я же неосторожностью своею довел то до сведенья беса. Баба была вовсе плоха. Коли я не успею или не смогу отчитать ее, бес войдет В МЕНЯ.
Тело Галины выгнулось дугою. Ларь с жутким мерным стуком колотился об земляной пол. Я открыл требник и принялся читать.
Истуканом механическим должен быть отчитчик. Сами слова содержат великую силу, жалкое же наше чувствование мало что может к ним добавить. Лишь на одном должно нам сосредоточить свое раченье – не сбиться в чтении могучих слов. Лишь на одно устремлены увертки бесов – заставить нас перестать читать.
Никаких собственных греховных мыслей, никаких слабостей духа не должно смущаться нам, покуда голос наш звучит. Запомни, Илларион, ошибка многих, что полагают они должным праведными чувствами своими дополнить то, что не нуждается в дополнении. Мы лишь работники, выгребающие лопатой скверну, роль наша смиренна.
Покой, словно теплый плащ, окутал меня, едва лишь первые слова слетели с моих уст. Отрешенность от своего жалкого «я» укрепила меня. Я знал, что бес пойдет сбивать меня, но уже не страшился.
«Человече! Человече! – теперь бес говорил тоном зрелого мужчины, и словно бы даже хмель был в его голосе. – Ты почитаешь, я пьян? Забудь, я не бражник! Только руда меня веселит. Нет, я не человекоядец, поп! Человекоядцы лишь слуги мои, я душеядец! Земщине мы отменили местничество, себе оставили, только особое, тайное! Ивану, господину моему, господин сам Вельзевул, я же, человечишка худородной, его и не видал! Мой покровитель попроще, послабей, но я служу ему верно! Он, вишь, любит запах жареного! Все по справедливости, поп! Кого я четвертую либо колесую, того мучу на радость Ивану, а с ним и Вельзевулу. Когда же кого пожигаю живьем – это я господина моего потешаю. Больше всего любо ему, когда жгут живьем детей малых. В его родных краях, вишь, так часто делали, а теперь столетьями он бродит по свету голодный! Как мне не накормить моего господина?!»
Слова падали в память мою, но я тщился их пропускать мимо. Я читал. «Человече! Человече! – не отступался бес. – Знаешь ли ты, как любо
летать на метле! Метлу-то, по правде, пришлось к лошадям привязывать вместе с песьей головою, да вить когда летишь на резвом скакуне душегубствовать в опальной деревне, так ровно в самом деле по воздусям!
Бывало, мужичков порубим, девок обдерем, стариков повесим на воротах, а уж деток малых мои людишки беспременно в избу загонят да живьем подожгут! Вот и трапеза моему господину! Как под Пайдою-то меня стрелою сразили, царь Иван щедрый откуп дал: сто человек пленных немчин сжег живьем, знал, без платы мой господин милости не окажет!»