Лариса Рейснер
Шрифт:
В своих корреспонденциях Лариса Рейснер не сдерживала гнев. Ведь крестьяне «отождествляли советскую власть с такими, как Овсянников, – сказала она комсомольцу и начинающему журналисту Мише Златогорову, – понимаешь, как это опасно? Только теперь, говорят они, открылись у них глаза». Ее гнев был направлен против самодуров с партийными билетами, ведь они «больны чиновничьим атеросклерозом, превращающим в дрянные чернила кровь революционеров».
«– Чувствую, – рассказывала Лариса Михайловна, – что на процессе что-то недосказано. Отзываю Лапицкого и говорю: „Послушай, товарищ Лапицкий, приходи ко мне вечером. Поговорим“. Лапицкий пришел. Почти вся ночь
От Соборной площади к речной долине спускались узкие улицы, которые вели в район Немиги или Нижнего рынка. Лариса Михайловна попросила Мишу Златогорова пойти с ней на Немигу. До революции там находилось гетто, и этот район был заселен еврейской беднотой. М. Златогоров вспоминал:
«– Мне сказали, что на Немиге в семье портного Каштана недавно повесился мальчик. Ты знаешь об этом?
– Об этом трагическом случае я слыхал. Говорили, что Хаим Каштан повесился из-за того, что не имел сапог, чтобы ходить в школу.
– Хочу поговорить с его мамой. Помоги мне разыскать их дом.
Шли мы неторопливо. Рейснер часто останавливалась. То она смотрела на остатки полуразрушенной, изогнутой по склону холма монастырской стены. То останавливалась у раскрытых дверей синагоги. То, чуть шевеля губами, вслушивалась, как торговки в рыбном ряду крикливо зазывали покупателей:
– Вайбеле, вайбеле, а рештел фиш! (Женщины, женщины, берите остаток рыбы!)
Она заходила в крохотные, тесные лавчонки. Жалкий товар помещался весь на одной полке. Торговали всякой мелочью – шнурками для ботинок, английскими булавками, катушками ниток. Рейснер часто вынимала кошелек.
В тесной бедной квартирке Капланов посреди полутемной комнаты стоял длинный портновский стол, на нем – обрезки материи, ножницы, тяжелый утюг. Дома была только мать Хаима. Она удивилась, что незнакомая русская пришла посочувствовать ее горю… Я это отчетливо помню, – как на ветхом диванчике сидели рядом две женщины, такие непохожие, – и обе плакали… Мать погибшего мальчика говорила, как боялся Хаим сутулиться за портновским столом, что бегал на стадион смотреть на гимнастов и что уроки учил по чужим учебникам, потому что денег на книги не хватало, а вот на МОПР откладывал по 2 копейки в месяц. И что в синагогу не ходил, и отец за это ругал. Да, сапоги у него развалились, купить новые сразу не могли, но кто же мог подумать, что мальчик решится на такое?»
Уезжая из Минска, Лариса Михайловна подарила Мише Златогорову свою фотографию с надписью: «21. 2. 1925. Дорогой поэт, товарищ Мишка. Пиши милый, радуйся жизни, люби партию, как любишь, – и слушай, слушай, что говорят старые женщины на улицах гетто. Лариса Рейснер».
Через год, 11 февраля 1926 года, в минской газете «Звезда» Л. Нейфах писал, что Ларисе Рейснер пришлась по душе «наша серая, сермяжная Белоруссия» и она обещала приехать на более долгий срок через год, но помешала смерть.
Одно письмо из Белоруссии от беспартийного крестьянина Андрея Якимовича – «Ларисе Рейснер и А. Зоричу» – поражает мудростью: он считал, что процесс превратился под конец в шабаш ведьм.
«Разрешите идти напрямки. В Вашем лице
Я этим не хочу сказать, что не нужно железным утюгом выводить такие пятна из советской жизни, как Овсянников и Жироков, но Домбровский и Маршаков во всяком случае ничем не хуже воспетого Вами Лапицкого, пожалуй, они честнее. Зачем же Вы окружили ореолом стоицизма и бескорыстности Лапицкого и повергли в прах этих двух незадачливых работников Советской власти?.. Этот же фарс незамедлительно станет известным буржуазной прессе, которая вправе будет перед своими рабочими низвергнуть Вас с пьедестала неподкупной Советской прессы…
Вы так рьяно взяли под свое могущественное крыло такого многогранного «типа», как Лапицкий… от этого парня крепким запахом авантюризма, антисоветского упрямства отдает. Проверьте это, задумайтесь над этим… Потом еще одна вещь недопустимая. Зачем это в зал суда несутся приветствия и пожелания от Позднякова, Садовских и др.? Это слишком напоминает собою карканье воронья, чующего запах свежей крови. Возвратившись в Москву, скажите, кому следует, что нам давно уже нужно прекратить этот шабаш ведьм. Ведь это же позор на весь мир, «крови и зрелищ», и это на восьмом году Новой Эры! Гадко и мерзко. Пишущий эти строки с восторгом в «Правде» читает Сосновского, Зорича и Кольцова и в «Известиях» Ларису Рейснер, Юрия Стеклова и др. Будьте бесконечно строги к себе… Если же Вы на каком-нибудь паршивеньком фарсике, вроде дела Лапицкого, покроете ржавчиной Ваше перо, тогда Ваша литературная деятельность будет иметь обратные результаты… Простите за дерзость совета, но пишу Вам, как верный друг и горячий Ваш сторонник. Беспартийный крестьянин Андрей Якимович. 18 февраля 1925».
Так и кажется, будто руку нам через сто лет протянул этот умный крестьянин Андрей Якимович.
В архиве Рейснер немало более типичных для народа писем. От селькора И. А. Башнака (Гомельская губерния, п.о. Носовичи, с. Грабовка), который называет Ларису более привычным среди народа именем:
«Дорогая и многоуважаемая Раиса!
Я впервые познакомился с Вами через т. Лапицкого. До встречи с Вами я был враг интеллигенции, не верил им ни на одну йоту. Опыт борьбы доказывал, что интеллигенция, соль земли, не может мириться с черной костью и держит себя свысока. Даже в настоящее время я сталкиваюсь с работниками центра, держащими себя слишком консервативно, еще много предстоит ломки. Ваше (неразб.) обращение, не кичливость, не брезгование и откровенность перевернули у меня душу. Теперь я понял есть интеллигенты – союзники трудового народа, и в союзе рабочих и крестьян с интеллигенцией наше дело будет жить и застраивать культуру».
Сиделка из родниковской больницы (Иваново-Вознесенской губернии) просит Рейснер написать заметку о коммунисте, имеющем трех жен, а «дети от них – нищета».
В архиве сохранились и письма из бывшего гетто. М. Самуйлова благодарит Ларису за ботинки, купленные ее дочери. И таких благодарственных писем в архиве десятки.
А причины рейснеровской излишней категоричности по отношению к тем, кто обижал других, и преувеличение благородства обиженных, о чем писал Якимович, коренились в жгучем сострадании Ларисы Михайловны к людям и, конечно, в неуемном ее темпераменте.