Лавина (сборник)
Шрифт:
Эля вздохнула. Она еще не знала, что Николай Анисимович вручил ей судьбу в конвертике. Так это и бывает. В один прекрасный день приходит совершенно посторонний человек, вручает конверт, как будто переводит стрелку на путях. И с этой минуты твой поезд катится уже по новым рельсам и ничего от тебя не зависит.
Вышел крепкий жизнерадостный старик, бодро прокричал приветствие в стихах. Все захлопали и даже засвистели от восторга. Зал на пятьдесят процентов состоял из молодежи, их души были готовы к счастью и доверию, что ни покажи. Свет потушили. На экране выпрыгнул из окна и побежал по крыше соседнего дома молодой чекист. Вот он покатился, но зацепился за трубу и тут же, использовав трубу как прикрытие, стал отстреливаться, глаза сумасшедше-веселые от отваги. Эля вспомнила, что видела этот
Свет зажегся, и на сцену вышел артист живьем. Между тем и этим лежали пятнадцать лет жизни. Казалось, что того, молодого, взяли за ноги и провезли по асфальту лицом вниз и все лицо стерли. А потом перевернули лицом вверх, провезли на спине и стерли на затылке все волосы. Жизнь повозила человека. Однако зал встретил его с восторженной благодарностью, прощая ему вытертость и проецируя на него того, прежнего.
Эля заглянула в программку, чтобы познакомиться с фамилией. Прочитала: Мишаткин. Разве можно выбиться с такой фамилией? Вот раньше актеры звучали: Остужев, Качалов, Станиславский. А тут какая-то мультипликационная фамилия: Мишаткин. Поменял бы на Медведева, и то лучше. Мишаткин подошел к микрофону, взялся за него рукой, качнулся и чуть не упал в оркестровую яму. Но устоял. Посмотрел в зал простодушным, каким-то мишаткинским взглядом и сказал:
— Выхожу один я на дорогу; сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит.
Эля вспомнила, что это стихи Лермонтова, но Мишаткин читал их как свои, даже не читал, проговаривал, как будто он только что их сочинил и пробует на слух. Все остальные артисты, которых Эля слышала в своей жизни, читали классику торжественно, будто на цыпочках, делая царственный голос, вибрируя голосом и бровями. А этот вбирал Лермонтова в себя, и получалось, что он и Лермонтов — одно и то же.
В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом…У Эли замерзла кожа на голове. Как точно. Как собираются простые слова в единственно возможное сочетание. И какой космический размах. Голубое сияние вокруг Земли увидели космонавты в середине двадцатого века, а Лермонтов за сто лет до того увидел его своим прозрением. Что значит гений. Эля тоже вчера стояла одна, пусть не на дороге, на крыльце. В небесах тоже было торжественно и чудно, но она даже головы не подняла. Что она увидела? Свинью под деревом и больше ничего.
— Что же мне так больно и так трудно? — еще тише, чем прежде, спросил Мишаткин. — Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Эля заплакала. Толик взял ее за руку. Но что Толик…
— Уж не жду от жизни ничего я, — просто сказал Мишаткин, без сочувствия к себе, — и не жаль мне прошлого ничуть.
Мишаткину было себя не жаль, но ковбоям в зале стало за него обидно. Притихли.
Эля вдруг отчетливо ощутила свою причастность к великим. Она тоже вместе с Лермонтовым и Мишаткиным — тоже хочет забыться и заснуть, но не тем холодным сном могилы, а до лучших времен. До Москвы. До Америки.
Мишаткин проснулся от отвращения к жизни. Обвел глазами комнату. В ней было много коек. В Мишаткине метнулся ужас: не в сумасшедшем ли он доме? Но возле зеркала стоял коллега, артист Минаев, — тридцатилетний красавец, разглаживал лицо массажным утюжком. Может, и Минаев сошел с ума, рехнулся на своей красоте, но маловероятно. Минаев — это маленькая фабрика, работающая на себя. По утрам пьет теплую воду и бежит десять километров, в какой бы части света он ни находился. Даже в Париже, проснувшись поутру в отеле, — стакан теплой воды из термоса и пять кругов по Елисейским полям. Что бы ни происходило в жизни, даже если, не дай Бог, конечно, объявили бы войну, Минаев опрокинет стакан воды, смоет шлаки с пищевода — и в путь за силой, здоровьем и красотой. Что ж, его можно понять: снимается голый по пояс, вся страна видит его накачанную грудь, его зубы один к одному, его волосы — упругие и блестящие, как шерсть у здоровой собаки, какой он весь Бельмондо «а-ля рюсс», и жена красавица, и ребенок красавчик, а к ребенку теща бесплатная, машина «Жигули» последней модели, родители подарили, квартира государственная. Все у него есть, и все бесплатно.
У Мишаткина жгло в груди от отвращения и обиды. Как он начинал пятнадцать лет назад. Второй курс института — и главная роль. В автобус было не войти, все узнавали. Приходилось на такси ездить, таксисты денег не брали. А потом — как обрезало. Выпал из воза. И все казалось, что это ошибка. Вот возница натянет вожжи, и повернет воз обратно, и подберет лежащего в пыли Мишаткина. И все пойдет, как прежде. Но никто не спохватился. Мишаткин мгновенно взошел и мгновенно погас, как огонек, пущенный из ракетницы. Теперь приходится ездить «по огородам», в поте лица зарабатывать хлеб насущный. Минаев ездит из жадности, а Мишаткин из нужды. Уходит его время. Да что там говорить, ушло. Мать внуков просит, хочет кого-нибудь любить, заботиться. Надоело ходить за сорокалетним сыном, переживать один и тот же страх, что пьяного заберут в милицию, а там побьют. Был такой случай, гнули его в милиции, это называется у них «делать салазки», чуть спину не сломали. Не сказать, чтобы ни за что, распустил язык до плеча, а может, и руки, но ведь не спину же ломать. И вот всю жизнь так: провинился на копейку, а отвечай на рубль. Мать с тех пор боится, как его нет поздно — всех обзванивает. Сначала стеснялась, а потом уж и перестала. От такой жизни все притупляется, и совесть в том числе. Жалко мать. У Мишаткина на глазах выступили слезы. У матери своя жизнь не сложилась, все надежды на сына. А сын… Какую старость он ей уготовил, ни одного спокойного дня у человека. А какая натура, сколько детского простодушия, доверия к жизни, любви к людям. Каждого умеет понять, каждый ей интересен, все-то у нее гении и красавцы, не то что мамаша Минаева — две задницы вместо одной. Одна там, где у всех, другая там, где рот. Только откроет — и потекло рекой, сыночка встречает и провожает на собственной машине, всю жизнь любовника имеет в придачу к высокооплачиваемому мужу, сын положительный, не пьет. Ну почему так? Одним все, а другим ничего? И те, кому ничего, нисколько не хуже, а лучше тех, кому все. Мишаткин талантливее, чем Минаев, даже смешно сравнивать, а тем не менее Минаева во все фильмы суют, правда, на эпизоды, но все равно намелькался, и денег — как у дурака махорки. Мишаткин застонал от несправедливости. Слабо позвал:
— Валера…
Минаев услышал, но не обернулся. Промолчал, разглаживая щеку.
— Валер, сходи, а?.. Будь человеком…
Мишаткин был убежден, если уж так случилось в жизни, что Минаеву все, а ему ничего, то пусть он за это хотя бы сходит в магазин и принесет хотя бы самого дешевого портвейна.
Мишаткин-то был убежден, но тон все равно вылез просительный, зависимый. А когда один ощущает зависимость другого, то обязательно кочевряжится.
— И не подумаю, — отрезал косым ртом Минаев. — Я тебе не мальчик на побегушках. И вообще… Всю ночь шастал, пил, гремел, блевал. Я не выспался, а мне целый день работать. Три концерта.
— Так и у меня три концерта. Странный ты человек, — подивился Мишаткин. — Только о себе думаешь.
— Скажу Большаковой, пусть нас расселит. Я после гастролей как с войны возвращаюсь. Никаких денег не захочешь…
— Сходи… — простонал Мишаткин.
Минаев не ответил. Они были разными людьми, взаимоисключающими друг друга. Минаев считал, что Мишаткин — нормальный эгоист, довольно распространенный в современных условиях тип сорокалетних сироток. Можно разложить свои жизненные обязательства на всех вокруг: на родных, на друзей, на первого встречного, а самому сидеть сложив ручки и идти ко дну. Тело запущено, душа запущена, и всем вокруг жалко: ах, непонятый талант, хрупкая душа… Нормальный халявщик. Жить на халяву, пить на халяву… Отстреливать таких и зарывать на десять метров в глубину. Каждый раз, вернувшись с гастролей, Минаев отмывался в ванной от этих Домов колхозника, от Мишаткина, отмахивался от воспоминаний, как лошадь от слепней. Но, оказавшись через какое-то время на гастролях, — искренне радовался встрече и селился вместе. Он его по-своему любил. За что? Может быть, за выгодный фон. Ни с кем и никогда он не чувствовал себя таким полноценным. Минаев знал все его безобразия, понимал, что им движет, и не боялся. А Мишаткин, в свою очередь, тоже знал, что хоть Минаев и скотина бесчувственная, но в трудную минуту не бросит, надо только проявить настойчивость.
— Валера… — слабо позвал Мишаткин, полностью отказавшись от амбиций правого человека.
В дверь постучали. Минаев торопливо сунул утюжок под подушку и открыл дверь. На пороге стояла молодая блондинка под Мэрилин Монро. «Материал хороший, но работы много», — определил про себя Минаев. Он привык, что провинциалки падают на него пачками. Иногда это бывает кстати, а иногда нет, как сейчас. Блондинка вежливо поздоровалась и спросила:
— А можно Игоря Мишаткина?
Мишаткин поднял одеяло к самым глазам.