Лавка
Шрифт:
Когда мои волосы пошли в рост, мать еще раз попыталась подогнать меня под заданный образец. На сей раз образец был заимствован из внешнего мира: жена одного мармеладного фабриканта, чьи объявления печатались во всех газетах, однажды разрешилась от бремени четверней. Когда четверне сравнялось четыре года, гордый папаша сфотографировал их в матросских костюмчиках. Всех четверых выстроили рядком, все были острижены под пажа, и эта славная шеренга стала с тех пор рекламным знаком фирмы, особенно для мармелада-ассорти, приготавливаемого из четырех разных видов плодов.
Стрижка мармеладной четверки запала
— Я ходил обстриженным, — возразил отец, — а тебе, вишь ты, приспичило отпустить парню волосы, тогда они его вконец задразнят, и не просто краснокожим, а прямо апачем.
И пришлось мне расти плешивым, но мечты маленького человека неистребимы. Мой младший брат родился через пятнадцать лет и был белокурый. Вот его-то мать и оформила как единственный экземпляр по образцу той четвероплодной четверни, и до того, как пойти в школу, он носил стрижку под пажа.
Каждую четвертую среду игроки собираются у нас. В этот день мы должны как следует умыться, причесываться незачем — мы все острижены наголо. Еще мы должны в восемь вечера подать руку каждому гостю, пожелать спокойной ночи и лечь в постель, но мой брат Хайньяк говорит: «Черта с два я им буду говорить спокойной ночи». Хайньяк у нас ложится в семь.
Своими нежными ручками мать сумела упорядочить наши отношения с Румпошем, потому что она знает толк в благородных манерах. Мать у нас превосходная женщина, но деревенская молва отводит ей лишь четвертое место по благородству. Первая по благородству— жена барона.
Баронесса пришла в лавку за покупками. Мой братец Хайньяк сидит на пороге, ловит муравьев и заставляет их лезть в трещину.
— Что ты делаешь, детка? — спрашивает баронесса сладким голосом.
— Не засти свет, старая мыша!
У нас к мышиприделывают хвостик из «а», по логике речи, человек, который говорит мышь,должен бы также говорить грушьи слив.
Войдя в лавку, баронесса жалуется, но мать берет сына под защиту:
— Ему ж только три года, госпожа баронесса. Перед ним еще вся жизнь за вычетом трех лет. Он еще подхватывает все, что ни услышит, госпожа баронесса.
— Вот как? — баронесса поджимает губы и задирает нос. Она пришла купить корицы. Мать протягивает ей пакетик. Нет, баронесса, оказывается, хочет не молотую, а в палочках. Мать достает из банки связку палочек. Нет, баронесса не желает брать корицу, которую мать трогала своими руками.
Мать протягивает баронессе открытую банку.
— Пожалуйста, госпожа баронесса, извольте выбирать, — говорит мать с вымученной любезностью.
Нет, оказывается, и это не годится. Невидимые бактерии могли переползти с материных рук на все палочки.
Мать боится потерять семейство барона как постоянную клиентуру, которая ежесубботне покупает десять грошовых булочек
Как же можно после этого называть баронессу первой по благородству?
Вторая — это жена обер-штейгера. Мне кажется, будто лицо у нее все в зазубринах.
— Выдумаешь тоже! — говорит сестра. Мы здороваемся с женой обер-штейгера, но она редко нам отвечает, а даже когда ответит, на лице у нее не сверкнет ни искорки дружелюбия.
На прилавке стоят весы. Весы в магазине всего важней, говорит дедушка. «Весы решают, будешь ты с барышом али нет». Между чашками весов качаются вверх и вниз две чугунных утиных головки. Когда клювики целуются, значит, вес правильный. Обер-штейгерша достает из кармана пенсне, наклоняется к весам и, какую бы малость для нее ни взвешивали, проверяет, целуются носики или нет. «Подозрительность о двух ногах», — говорит дедушка. Так как же можно назвать ее второй по благородству?
Третья — это жена учителя. Мы с ней здороваемся, и она всегда отвечает. «Здравствуй, моя девонька», — говорит она мне, потому что она близорукая, но считает себя слишком молодой, чтобы носить очки.
Если учитель загуляет на всю ночь, утром ему неохота давать уроки, тогда к нам приходит госпожа учительница, а за ней в двери врывается целое водочное облако, котбусская очищенная. Учительша велит нам выучить наизусть шесть строф песни «Когда б мне тысячу голосов…», пока не протрезвится учитель. Ну как же можно назвать ее третьей, если она задает нам такую длиннятину.
В послевоенном девятнадцатом году, как и после любой войны, без которых немцы, судя по всему, просто не могут жить, продовольствия еще недостаточно. Недостаточные товары надо по справедливости распределить между деревенскими жителями. По этой причине каждый четверг вечером к нам приходят распределителии вершат справедливость.
— А зачем ее надо вершить, мама?
— Ну, ты и спросишь!
При оранжево-красном свете нашей керосиновой лампы с медной ножкой распределители составляют список. Моя мать по памяти знает, кому из жителей сколько причитается, но чего стоит голова слабой женщины рядом со списком, возникшим в головах четырех мужчин, которые вершат справедливость.
Эти четверо: общинный староста Коллатч, безземельный крестьянин Скрабак, горняк Карле Ракель и верноподданный монархист, он же деревенский каретник Шеставича. От них я узнаю, что всех жителей Босдома нужно разделить на группы. А для меня-то они все одинаковые. Но кто я такой? «Группы — это политическое деление, — говорит Карле Ракель, — а я представляю рабочий класс». Вот только говорит он это слишком часто. Остальные распределители не говорят, кого они представляют, но меня донимает любопытство, и отец объясняет: Шеставича представляет пангерманцев, их в нашей деревне не то двое, не то трое, но еще он представляет и тех, кто работает в имении. Скрабак представляет безземельное крестьянство, а Коллатч — государственную власть.