Лавка
Шрифт:
Вечер позднего июня, когда светло до десяти часов. По полю спешит дядя Эрнст, он не вышел статью, руки у него кривые и болтаются, пальцы тоже искривлены, будто клещи. Дядя Эрнст любит, когда его называют зажиточным крестьянином, только чтобы этого не слышал общинный староста и те, ну которые собирают налоги.
— Это он-то зажиточный хрестьянин? Хвастун он, и боле ничего, — говорит про дядю мой дедушка.
Вожди негритянских племен как знак своего достоинства носят при себе дубинки либо палицы; дядя в доказательство своей зажиточности носит сигару. Он сует ее в рот, прикусывает, и сигара встает торчком, прямо до дядиных бровей, но малость погодя
— При евоной-то землице ему курево не по карману, — говорит дедушка.
Дядя возникает из синевы полевого вечера, и мы дружно его приветствуем.
— Доброго вечера, дядя Эрнст.
— Вам также! — Дядя воздерживается называть нас по имени, он нас покамест путает.
— Дядя Эрнст! А у тебя сигара погасла!
— Охти мне! — Дядя вынимает сигару изо рта и, держа ее в левой руке, зажигает на почтительном расстоянии от своего лица спичкой, все равно как сосновую лучину.
— Зараз видать, какой он куряка, пыхтеть он горазд, и вся недолга, — говорит дедушка.
— Ты к нам в гости, дядя Эрнст?
— Ага-ага, не-а, — отвечает дядя Эрнст.
Если упорно о чем-нибудь думать, мысли постепенно сгущаются до такой степени, что становятся видимыми. Кто о чем-нибудь думает, тот думает, что это он только думает, а другие ничего не знают, но приходит день, когда продуманное становится видно всему свету как действие или предмет.
Вильмко Краутциг каждый день отмахивал по семь километров на работу от Малой Лойи до шахты Конрад,что позади Босдома. Вот заведу я себе лисапед! — думал он. Куплю лисапед, дайте только срок. (У нас не говорят велосипед.) Вильмко приходит к нам в лавку выпить пива и вдруг изрекает: «А я себе лисапед куплю!» Но от одних разговоров еще не появится лисапед, который можно потрогать руками. И вот в один жаркий летний день Вильмко подъезжает к лавке на неслыханно шикарной штуковине, иными словами, на велосипеде с деревянным ободом и резиновой камерой.
— Ты что, уже спятил или только собираешься? На кой ляд тебе эдакий роскошный драндулет? — наперебой любопытствуют остальные.
Теперь спрашивается, возник этот велосипед оттого, что Вильмко про него думал, или он уже раньше существовал в готовом виде и был притянут, как магнитом, мыслями Вильмко? Жизнь полна загадок. Вот вырасту и все их отгадаю.
Теперь я, во всяком случае, увижу, какие такие мысли копошились за низким лбом у дяди Эрнста. Он поднимается к своей сестре в мезонин, проходит еще немного времени, и мы слышим, как Тауерша начинает верещать:
— Дорогой Эрнст! Дорогой братик! Не бей! Не бей! Я больше не буду!
Мы слышим удары, словно молотильщик бухает своим цепом по пустому концу снопа.
— Братик! Братик! Мне и жить-то осталось всего ничего!
Мы слышим, как вмешивается Райнхольд:
— Эрнст, да перестань ты бухтеть, она ж не только тебе сестра, она и мне жена, перестань, Эрнст, она ж кровью харкает.
Наверху все стихает. Дядя Эрнст успокоился. Мать ходит по парадной комнате взад и вперед, заткнув уши указательными пальцами, и громко зовет на помощь. Отец при первых же звуках экзекуции спасся бегством в мучной закром на чердаке.
До того самого времени, как я стал молодым человеком, невидимое казалось мне не менее важным, чем видимое. Позднее, начав приспосабливаться к мнению людей просвещенных,я по глупости отрекся от невидимого; но потом оно вновь стало для меня важным, важней даже, чем видимое. Например, кто из обычных людей своими глазами видел атом?
В тот день в нашем доме произошло много невидимого. До начала экзекуции Райнхольд Тауер сидел у окна и смотрел на верхушки дубов. «Я ничего не вижу, — думал он, — я ничего не слышу, она меня унижает». Но потом он все-таки услышал, как причитает его Марта, и живущий в нем зверь, этот затюканный самец, был оттеснен на задний план, а его место занял добрый человек Райнхольд, и этот добрый человек бросился разнимать брата и сестру.
В дяде все происходило как раз наоборот: он начал осыпать упреками свою бесчестную сестру, но упреки не произвели на нее ни малейшего впечатления, она надсмеялась над его правом первородства, и тогда в нем проснулся бык, такой бык, который, обнаружив в стаде корову с постоянной течкой, гонит ее из стада.
Ну, а сама Тауерша, в ней-то что происходит?
В легких у нее сидят маленькие живые существа, готовя ей смерть от удушения. В Тауерше пылает страх. Она не хочет умереть, она хочет множиться и без устали подыскивает союзников, чтобы с их помощью утолить страстное желание жить и после смерти. Таким союзником мог бы стать для нее наш отец, но этому мешает моя мать. Тауерша злится на мою мать, старается напакостить ей чем может, а все потому, что этого хотят крохотные живые существа, засевшие у нее в легких.
Встречная ревность со стороны матери рассыпалась прахом. Мы слышим, как родители заверяют друг друга: «Нет, нет, нет, этого мы не хочем». Словом, они решают махнуть рукой на пашню и луг.
Дядя Эрнст предлагает отцу сдать в аренду один морген из своей земли, но отец решительно отказывается: в нем еще не смолкли добрые движения души.
В Серокамнице я уже начал ходить в школу. Говорят, что и здесь тоже надо ходить в школу. Ходить в чужую школу мне не очень хочется. Отец говорит, что его накажут, если я не пойду. А его-то за что? Мать объясняет: Блаженств, никем не омрачимых, / Никто не ведал на земле…
— В школу ходят, чтобы хорошенько выучить немецкий язык, — говорит бабушка.
Одни говорят одно, другие — другое.
— В мое время в школу ходили, когда кто хотит, а нет, так сидели дома, — говорит дедушка.
В такую школу я и сам бы ходил с превеликой охотой. Почему это теперь таких нет? Ибо ежедневное посещение школы ставит неодолимые преграды моему любопытству.
Из грядок торчат перистые метелки морковной ботвы, бабочка-махаон облюбовала их для своих гусениц. Вот их-то я и хожу проведывать каждый день; они едят и едят, потом они превращаются в куколок и висят неподвижно, словно раковые наросты. И все же я бегаю к ним каждый день. Однажды утром я вижу, что один кокон лопнул и что-то свернутое в трубочку силится из него вылезти. Я не могу ждать, пока оно вылезет, мне пора в школу, так я никогда и не узнаю, кто это был, уж не молодой ли махаон.
Когда мне первый раз пришлось идти в школу в Серокамнице, я получил от родителей большой бумажный фунтик, все называли его сахарным, хотя никакого сахара в нем не было. И вообще этот фунтик сохранился с довоенных времен, когда дедушка приобрел его на аукционе. А для послевоенных времен он был чересчур велик, и мать набила его нижнюю часть газетами военного времени. В газетах шла речь о победах немцев. На смятую газетную бумагу мать положила шарики, размером с камушки для игры, своими изящными ручками она скатала шарики из сдобренного сахарином картофельного пюре и посыпала эрзацем корицы. Получились картофельные марципаны! Весь этот фунтик для школы был один сплошной пестрый обман. Сейчас он, пестрый и всеми забытый, лежит на чердаке в одной из отцовских корзин и дожидается, когда пойдет в школу моя сестра.