Лавкрафт
Шрифт:
Это хороший рассказ — не лучший лавкрафтовский, но вполне на уровне. К тому же «Тень безвременья» был последним значительным рассказом, который написал Лавкрафт.
Глава восемнадцатая
УГАСАЮЩИЙ СВЕТОЧ
Любя холмы, поля и старину,
Как ты в края иные
Ушел первопроходцем,
За Провиденса шпили столь родные?
Искал ли ты страну
Древнее, чем они, —
Какой-то Аркхэм, чары где все рождены? [605]
605
Clark Ashton Smith «То Howard Phillips Lovecraft», 11. 1–7 в «Selected Poems», Sauk City: Arkham House, 1971, p. 287.
На Рождество 1934 года Лавкрафт и его тетушка нарядили елку, впервые со времен его детства. По приемнику Энни Гэмвелл он прослушал рождественское радиообращение британского короля. (Ранее один его друг подарил ему маленький радиоприемник, но он так и не смог его освоить.) Когда король закончил свою речь: «…Я перевернул лицом вниз долларовую купюру, вложенную под ленту, которой был перевязан один из моих подарков… Я не мог вынести вида одного из тех, кто послужил орудием безжалостного отсечения этих колоний от Империи, остову которой они по праву принадлежат!» [606]
606
Письмо
Тридцатого декабря Лавкрафт отправился в новогоднюю поездку в Нью-Йорк. Собрание «банды» 2 января 1935 года привлекло пятнадцать членов Клуба Кэлем. Из Вашингтона приехал Барлоу — он учился там в художественном колледже.
В суровую зиму 1934–1935 годов Лавкрафт не выходил из дома, занимаясь «призрачным авторством» и перепиской. Урывками он работал над «Тенью безвременья», жалуясь, что «я просто не могу создать что-либо оригинальное, когда моя программа так переполнена». По его словам, у него было множество сюжетов, но слишком мало времени и сил, чтобы обратить их в рассказы. Он отверг несколько предложений о совместном сочинительстве.
Лавкрафт наконец-то осознал свой недостаток, заключавшийся в «тяжеловесности прилагательных». С текущей работой, сказал он, «…я пока приостановлюсь, а затем удалю непроизвольные вкрапления чрезмерной приукрашенности, которые упорно продолжают вкрадываться, — упоминания „чудовищных и сводящих с ума тайн демонического палеогенового ужаса“ и т. д. и т. п.».
Закончив примерно в конце марта рассказ «Тень безвременья», он заявил, что «настолько неудовлетворен им, что просто не смогу его напечатать». Он отослал свои каракули, написанные карандашом, Дерлету, наставляя его: «Не беспокойтесь о рукописи — ее утрата не причинит особого вреда; в конечном счете я, быть может, выкину ее сам». Он надеялся, как писал об этом, «продолжать мятеж против переработки и обширной переписки достаточно долго, чтобы хоть как-то приняться за еще один рассказ — нечто связанное с Аркхэмом» [607] .
607
Письмо Г. Ф. Лавкрафта Р. Блоху, приблизительно начало марта 1935 г.; приблизительно конец марта 1935 г.; Дж. В. Ши, 10 февраля 1935 г.; А. У. Дерлету, 6 марта 1935 г.; Э. X. Прайсу, приблизительно 4 февраля 1935 г.
Лавкрафт начал посещать бесплатные лекции, в больших количествах устраивавшиеся Университетом Брауна. Осенью и весной 1935 года он присутствовал на поэтических чтениях Арчибальда Маклиша и лекциях по кинематографу, японскому искусству, о храме Святой Софии в Стамбуле, Альбрехте Дюрере, архитектуре итальянского барокко и Бенджамине Франклине.
Две лекции о Франклине получили продолжение. На протяжении всей своей жизни Лавкрафт видел яркие сны, которые позже мог вспомнить во всех подробностях.
Большинство из них снилось ему зимой. По его словам, три четверти снов имели отношение к местам и людям из его детства, «но реально существующие места часто переходят в неизвестные и фантастические области с пейзажами и архитектурными видами, едва ли принадлежащими нашей планете. Порой я вижу исторические сны, происходящие в различных давних периодах. А иногда — но не часто — сон образует готовый художественный сюжет».
В последние годы жизни Лавкрафту снилось, как он с группой людей в средневековых одеждах лазил по крышам какого-то старинного города, преследуя «тварь древнейшего зла»; как он подошел к трамваю и обнаружил, что у всех его пассажиров конусообразные морды, заканчивающиеся одиночным красным щупальцем; как встретился с порочным священником на чердаке, заполненном запрещенными книгами; как к нему пришла группа зловещих молодых черных магов, одетых в смокинги; как он вновь посетил свой бывший дом на Энджелл-стрит, 598, в котором все лежало в гниющей разрухе, а из его прежней комнаты доносился звук волочащихся шагов; как на него напали насекомые, которые пронзали его мозг, вызывая видения о жизни на других мирах; как в 1864 году, будучи хирургом Эбеном Спенсером, он встретился с другим врачом, занимающимся экспериментами в духе прославленного Франкенштейна; [608] как наблюдал с зубчатой стены какого-то замка за битвой между армиями призрачных воинов; и как хранитель некоего музея предложил ему миллион фунтов стерлингов за глиняный барельеф, который он только что изваял. После же лекций о Франклине: «Эти лекции произвели на меня такое впечатление, что в ночь после второй из них мне приснился ярчайший сон, в котором участвовали доктор Франклин и я сам, а время подверглось необычайному искривлению… в результате чего 1785 год незаметно перешел в 1935–й. Франклин и я ехали на лошадях из Филадельфии в Нью-Йорк в мире 1785 года — он только возвращался из Франции. Дорога была узкой, разбитой и обрамлялась изгородями, плотно увитыми виноградными лозами и шиповником. Я был одет в полный зеленый мундир старого образца (скажем, 1760 года) с серебряными пуговицами, украшенный орнаментом красноватый жилет, короткие штаны табачного цвета в обтяжку и черные кожаные сапоги для верховой езды. Судя по моим отражениям, которые я позже мельком видел в окнах, на мне были довольно маленький, мелко завитый припудренный парик с косой в сетке и черная треуголка. Доктор Франклин был одет в костюм из буйволовой кожи с претензией на квакерский стиль, и он был без парика — его волосы (уже очень седые) были стянуты на уровне плеч. На нем была широкополая квакерская шляпа… Голос моего спутника был приятным, не затронутым возрастом и без какого-либо неприятного провинциального акцента. Наш разговор касался некой жуткой истины, о которой я каким-то образом узнал, — а именно, что со временем случилось нечто страшное и непостижимое и где-то впереди лежит чудовищный кошмар механизации и упадка под названием 1935 год. Франклин мне не верил — но до деревушки Нью-Брансуик уже дошли кое-какие слухи, потому что, когда мы проезжали по ее мощеным улочкам, мы встречали перепуганные толпы, а со всех колоколен раздавался звон. Чуть позже, близ Метучена, мы попали в загадочный туман, а в Равее различали призрачные формы 1935 года (новые здания, машины, по-современному одетых людей), ложившиеся на булыжники, мансардные крыши, георгианские фасады и одетых в бриджи обитателей 1785 года… На полпути до Элизабеттауна туман исчез, и мы полностью оказались в мире 1935 года: наши лошади вставали на дыбы, напуганные вереницами автомобилей. Наконец Франклин осознал, что что-то не так, — ибо он увидел прохожих, в изумлении уставившихся на наши костюмы. Как только он начал размышлять над проблемой, он, казалось, без труда осознал, что же произошло, и его научные познания были столь широки, что он смог разобраться в современном использовании электрического разряда, который он так эффектно вырвал с небес в 1752 году [609] . В (современном) Элизабете… я остановился, чтобы купить какую-нибудь одежду 1935 года, и оделся прямо в магазине. Доктор Франклин, однако, отказался сменить свое полуквакерское одеяние и продолжал притягивать к себе изумленные взоры. В Ньюарке мы оставили лошадей в платной конюшне и по Гудзоновскому тоннелю добрались до Нью-Йорка, выйдя на 33–й улице… Здесь на костюм Франклина внимания никто не обращал, и мы гуляли без помех — я указывал философу на различные чудеса и ужасы 1935 года (вроде Эмпайр-стейт-билдинг, толп иностранцев, странного транспорта и т. д.), в то время как он старался согласовать
608
В 1933 году Лавкрафт пересказал сон о священнике в письме Бернарду Двайеру, и тот после смерти писателя предложил этот отчет «Виэрд Тэйлз», в котором в апреле 1939 г. он был опубликован как рассказ «Порочный священник» (во многих публикациях, в т. ч. и переводных, год написания рассказа ошибочно указывается как 1937–й). Виктор Франкенштейн — герой романа английской писательницы Мэри Уолстонкрафт Шелли (1797–1851) «Франкенштейн, или Современный Прометей», создавший искусственного человека. (Примеч. перев.)
609
Лавкрафт имеет в виду изобретение Бенджамином Франклином молниеотвода. (Примеч. перев.)
610
Лавкрафт имеет в виду Войну за независимость 1775–1783 гг. (Примеч. перев.)
611
Письмо Г. Ф. Лавкрафта У. Коноверу, 10 января 1937 г.; P. X. Барлоу, 20 апреля 1935 г. Напечатано с незначительными сокращениями в Howard Phillips Lovecraft «Dreams and Fancies», Sauk City: Arkham House, 1962, pp. 50ff. Более короткий вариант содержится в письме Г. Ф. Лавкрафта X. В. Салли, 24 апреля
1935 г.
Когда Лавкрафт выражал свои личные чувства, нотки уныния звучали громче. Он был уверен, как никогда прежде, что дни его писательства закончились: «…Возможно, я полностью утратил способность к художественному изложению, и мне следует совсем прекратить заниматься рассказами. Хотя я поэкспериментирую еще немного, прежде чем окончательно приду к такому заключению. Нет — это [„Тень безвременья“] единственная вещь со времен „Твари на пороге“, которую я не уничтожил. Из недавнего ничего в действительности так и не ожило — и я, безусловно, не желаю издавать механический и шаблонный вздор того сорта, что пачкает страницы „Виэрд Тэйлз“ и еще более худших родственных ему журналов».
Он составил список своих семейных ценностей: «Комплект из дюжины чайных ложек… два больших стола, четыре кресла, один табурет и одна маленькая этажерка. …Добротный обитый гвоздями сундук восемнадцатого века, маленькая кожаная сумка или чемодан… пара медных подсвечников. …Немного довольно интересных старых газет…» и так далее. Он ругал себя, что не сохранил вещей больше: «В конце концов, материальные предметы, которые я так безрассудно холил и лелеял как наследие минувших лет, всего лишь капля в море по сравнению с тем, что наследуют многие другие. Меня охватывает зависть, когда я слышу о том или ином человеке, живущем в доме, доставшемся ему от предков, или обладающем мебелью, фарфором, серебряной и оловянной посудой, картинами и т. д. и т. п., которыми его предки пользовались в восемнадцатом веке… из-за полнейшей лености я позволил кое-какому количеству замечательных реликвий ускользнуть из моих рук… Однако я бы не лелеял эти предметы, не будь они тем, с чем я вырос. Вот настоящая причина моей привязанности: не столько то, что эти вещи в действительности старые или фамильные, но то, что это те вещи, среди которых я неизменно жил, едва научившись ходить и разговаривать… Может, некоторые из них уродливы, не очень стары, банальны и прочее в том же духе — но они слишком плотно вплетены в узор моего каждодневного существования, чтобы быть для меня чем-то иным, кроме как драгоценностями… Я буду цепляться за эти вещи столько, сколько смогу — а когда больше не смогу их держать, у меня не будет и желания продолжать существование… Возможно, это и к счастью, что не каждый привязан так же сильно, как я, к материальным реликвиям своего детства. Когда подобная привязанность сосуществует с невозможностью сохранять данные вещи, наступает высшая степень трагедии. Я предпочел бы жить в лачуге со своим старым хламом, нежели во дворце, но без него» [612] .
612
Письмо Г. Ф. Лавкрафта А. У. Дерлету, 25 февраля 1935 г.; P. X. Барлоу, 20 апреля 1935 г.
Это служит иллюстрацией к тому, что я сказал ранее об эмоциональном развитии Лавкрафта: он «застрял на стадии плюшевого мишки» и так и не вырос из нее, настаивая подобно Питеру Пэну: «Я хочу всегда быть маленьким мальчиком и веселиться!»
Хелен Салли написала Лавкрафту из Калифорнии, жалуясь на чувство «безнадежности, бесполезности, неумелости и несчастья в целом». Чтобы ободрить ее, Лавкрафт преподал ей собственное стоическое безразличие: «Половина нашего несчастья — а возможно, и больше — происходит из нашего ошибочного представления, что мы должны быть счастливыми… что мы… „заслуживаем“ или „имеем право“ на безмерное счастье», тогда как счастье мимолетно, эфемерно. Лучшее, на что можно здраво надеяться, это отсутствие безмерного страдания.
Мисс Салли называла Лавкрафта «совершенно уравновешенным и удовлетворенным», и, несомненно, именно такое впечатление он производил на многих. Чтобы показать ей, насколько она состоятельнее его, он, однако, признался в своих подлинных чувствах: «В действительности существует немного таких полных неудачников, которые удручают и раздражают меня больше, чем многоуважаемый Эйч-Пи-Эль. Я знаю лишь несколько человек, чьи достижения убывают более последовательно, не отвечая их стремлениям, или у кого вообще меньше причин жить. Любая способность, которую я хотел бы иметь, у меня отсутствует. Все, что я хотел бы быть способным определить и выразить, я так и не смог определить и выразить. Все, что я ценю, я либо уже потерял, либо наверняка потеряю. Не далее чем через десять лет, если только я не смогу найти какую-нибудь работу с оплатой по крайней мере десять долларов в неделю, мне придется прибегнуть к цианистому средству вследствие неспособности сохранять подле себя книги, картины, мебель и другие фамильные вещи, которые составляют мой единственный оставшийся повод продолжать жить. И поскольку затронуто одиночество, то здесь, по-видимому, мне нет равных. Я никогда не встречал в Провиденсе родственную душу, с которой мог бы обмениваться мыслями, и даже среди моих корреспондентов все меньше и меньше тех, кто сходится со мной во мнениях по достаточному количеству вопросов, за исключением нескольких специализированных, чтобы разговор с ними доставлял мне удовольствие. Новое поколение переросло меня, а старое настолько закоснело, что обладает весьма скудным материалом для спора или разговора. Во всем — в философии, политике, эстетике и толковании наук — я оказываюсь на необитаемом острове со сгущающейся вокруг едва ли не враждебной атмосферой. С молодостью уходят и все возможности волшебства и тревожного ожидания — оставляя меня выброшенным на берег и уже ни на что не надеющимся… Причина, по которой последние несколько лет я более „печален“, нежели обычно, заключается в том, что я все больше и больше сомневаюсь в ценности созданного мною материала. За это время враждебная критика значительно подорвала мою веру в собственные литературные способности».