Лазоревая степь (рассказы)
Шрифт:
— Захар Денисыч, ты пойдешь?
— Господи! Да я с великой душой!.. Мне бы колышек какой потяжельше…
— До смерти не будем.
— Там видно будет! У меня, как сердце разыграется, держись!
— Сколько нас? Трое, што ль? Ну, пошли!..
Вечером дед Пантелей, видя, что Федор собирается куда-то итти, улыбаясь, сказал:
— Ты, в рот те на малину, сидел бы дома. Заварил кашу, так не рыпайся!..
— А што?
— Тово, што ушибить могут!
— Небось!.. — засмеялся Федор и задами пошел к гумнам. На этот раз ребята собрались не скоро. Часа два прошло в разговорах. Настроение у всех было бодрое и веселое. Обсудив положение, поделились новостями
— Идите врозь, штоб люди не болтали, — предупредил Федор.
Ночь висела над степью дегтярно-темная, тучи, как лед в половодье, сталкивались и громоздились одна на одну, громыхал гром, за лесом чертила небо молния. Федор отделился от остальных ребят и пошел прежней дорогой. Сначала он хотел пройти задами, но потом раздумал и свернул в свой проулок. Присев над плетнем, он хотел закурить, но порыв сухого, горячего ветра потушил спичку. Сунув цыгарку в карман, Федор подошел к воротам. Он ничего не ожидал и не видел, что сзади крадутся двое, а третий стоит, карауля на перекрестке…
Едва лишь взялся за скобку калитки, как сзади кто-то крякнув махнул колом: удар пришелся Федору по затылку. Глухо застонав, он всплеснул руками и упал возле ворот, теряя сознание…
Деда Пантелея нещадно кусали блохи. Долго ворочался, кряхтел, потом скинул на землю овчинную шубу и совсем уж собрался уснуть, как вдруг с надворья послышался стон, топот ног, и приглушенный свист. Свесив ноги, он прислушался: свист повторился. „Федьку застукали!“ — мелькнула у деда мысль. Прыгнув с постели, он ухватил со стены древнее шомпольное ружье, из которого стрелял на бахче в грачей, и выбежал на крыльцо. Возле ворот кто-то протяжно стонал, топотали ноги, сочно чавкали удары… Подняв курок, дед выбежал за ворота, рявкнул:
— Кто такие?!.
Три темные фигуры шарахнулись в стороны.
Поведя стволом в сторону ближнего, дед Пантелей нажал собачку, грохнул выстрел, брызнул из дула сноп огня, засвистел горох, которым заряжено было ружье… Кто-то по дороге взвыл и шмякнулся на землю… Задыхаясь, дед кинул ружье и нагнулся к темному очертанию человеческой фигуры, лежавшей возле ворот. Руки его, шарившие по голове, взмокли чем-то густым и липким. Повернув голову, он тщетно вглядывался, темнота слепила глаза. По небу ящерицей пробежала молния, и дед угадал залитое кровью лицо Федора. Подхватив безжизненное тело, дрожа и спотыкаясь, вволок его на крыльцо и выбежал за ворота поднять ружье. Снова молния опалила небо, и дед увидел: саженях в двадцати по дороге человека, сидевшего на корточках. Сцапав ружье за ствол, дед Пантелей вприпрыжку подбежал к сидевшему на корточках; в темноте сбил его с ног и, навалившись животом, заревел:
— Кто такой есть?!.
— Пусти, ради Христа… У меня весь зад и спина прострелянные… Греха не боишься, сосед, по людям картечью стреляешь… Ой, больно!..
По голосу угадал дед Захара и, не владея собой, стукнул его прикладом по голове и, вцепившись в волосы, волоком потянул к крыльцу.
„…Дорогой наш товарищ Федя! Ты, должно быть, не знаешь, чем кончился суд? Захара Денисовича пристукали на семь лет, с поражением в правах на три года, остальных двух — Михаила Дергачева и Кузьку, хреновского спекулянта, — к пяти годам. А еще сообщаем тебе, что в Хреновском поселке организована ячейка КСМ. Все твои товарищи батраки — пятнадцать человек, а еще шестеро беднеющих ребят вступили членами. Меня райком перебрасывает туда работать, и мы все горячо ожидаем, когда ты выздоровеешь и вернешься к нам. Егор в Даниловском поселке организовал ячейку в одиннадцать человек. Все ребята в разгоне, работают. А еще сообщаю, видел надысь я деда Пантелея, и он к тебе в больницу собирается ехать на провед и привезть харчей. Поправляйся скорее и приезжай, еще много работы, а
С комсомольским приветом к тебе Хреновская ячейка РЛКСМ, а за всех ребят —
Рыбников.
Червоточина
Яков Алексеевич — старинной ковки человек: ширококостый, сутуловатый; борода, как новый просяной веник, — до обидного похож на того кулака, которого досужие художники рисуют на задних страницах газет. Одним не схож — одежой. Кулаку, по занимаемой должности, непременно полагается жилетка и сапоги с рыпом, а Яков Алексеевич летом ходит в холщевой рубахе, распоясавшись и босой. Года три назад числился он всамделишним кулаком в списках станичного совета, а потом рассчитал работника, продал лишнюю пару быков, остался при двух парах, да при кобыле, и в совете в списках перенесли его в соседнюю клетку — к середнякам. Прежнюю выправку не потерял от этого Яков Алексеевич: ходил важной развалкой, так же, по-кочетиному, держал голову, на собраниях, как и раньше, говорил степенно, хриповато, веско.
Хоть и урезал он свое хозяйство, а дела повел размашисто. Весною засеял двадцать десятин пшеницы; на хлебец, сбереженный от прошлогоднего урожая, купил запашник, две железных бороны, веялку. Известно уж, кто весной последнее продает — кому жевать нечего.
По всей станице поискать такого хозяина, как Яков Алексеевич: оборотистый казак, с смекалкой. Однако и у него появилась червоточина; младший сын Степка в комсомол вступил. Так-таки без спроса и совета взял да и вступил. Доведись такая беда на глупого человека — быть бы неурядице в семье, драке, но Яков Алексеевич не так рассудил. Зачем парня дубиной обучать? Пусть сам к берегу прибивается. Изо-дня-в-день высмеивал нонешнюю власть, порядки, законы, желчной руганью пересыпал слова, язвил, как осенняя муха; думал, раскроются у Степки глаза, — они и раскрылись: перестал парень креститься, глядит на отца одичалыми глазами, за столом молчит.
Как-то перед обедом семейно стали на молитву. Яков Алексеевич, разлопушив бороду, отмахивал кресты, как косой по лугу орудовал; мать Степкина в поклонах ломалась, словно складной аршин; вся семья дружно махала руками. На столе дымились щи; хмелинами благоухал свежий хлеб. Степка стоял возле притолки, заложив руки за спину, переступая с ноги на ногу.
— Ты человек? — помолившись, спросил Яков Алексеевич.
— Тебе лучше знать…
— Ну, а если человек и садишься с людями за стол, то крести харю. В этом и разница промеж тобой и быком. Это бык так делает: из яслев жрет, а потом повернулся и туда же надворничает.
Степка направился было к двери, но одумался, вернулся и, на ходу крестясь, скользнул за стол.
За несколько дней пожелтел с лица Яков Алексеевич; похаживая по двору, хмурил брови; знали домашние, что пережевывает какую-нибудь мыслишку старик, недаром по ночам кряхтит, возится и засыпает только перед рассветом. Мать как-то шепнула Степке:
— Не знаю, Степушка, што наш Алексевич задумал… Либо тебе какую беду строит, либо ково опутать хочет…
Степка-то знал, что на него готовит отец поход, и, притаившись, подумывал, куда направить лыжи в том случае, если старик укажет на ворота.
В самом деле есть о чем подумать Якову Алексеевичу: будь Степке вместо двадцати пятнадцать годов, тогда бы с ним легко можно справиться. Долго ли взять из чулана новые ременные вожжи да покрепче намотать на руку? А в двадцать годов любые вожжи тонки будут; таких оболтусов учат дышлиной, но по теперешним временам за дышлину так прискребут, что и жарко и тошно будет. Как тут не кряхтеть старику по ночам и не хмурить бровей в потемках?
Максим — старший брат Степки, казак ядреный и сильный — по вечерам, выдалбливая ложки, спрашивал Степку: