Лебединая песнь
Шрифт:
– Нина, так это правда, что бьют? Тебя били?
– Вот смотри: все зубы выбиты! Я так вымотана, так обессилена. Допросы без перерыва по двое суток, руки в синяках. Следователь уверяет, будто бы меня, как артистку, используют для концертов и самодеятельности, а тяжелые работы меня минуют… Я этому плохо верю, да и радость небольшая петь этим Скуратовым! Я хотела тебе сказать: теперь моя опека над тобой волей-неволей кончается; ты сам будешь вершить свою судьбу – смотри: будь осторожен, не попадись в их когти!
– Нина, разве ты сама на собственной судьбе не видишь,
– Я согласна, Мика, что произвожу впечатление самое жалкое, но ты не обвиняй меня, Мика, все-таки не обвиняй!
– Я не обвиняю! Что ты, Нина. Били…
– И еще одна просьба: не говори Асе, что я подписала эту бумагу, а Егору Власовичу, Аннушке и Марине расскажи все начистоту. Вещи продавай, если будет трудно; распоряжайся всем, как хочешь. А за меня молись как за грешницу, если не разучился еще молиться! Перекрестить хочешь? Ну, перекрести. Дай поцелую эти лягушачьи глаза, такие мне родные. Я не плачу – ты видишь, у меня слез уже нет. Молчи. К нам подходят.
Выйдя из стен тюремного здания и сбегая вниз по лестнице, он расстегнул ворот куртки, чтобы нащупать крест под рубашкой и сжать его.
– Господи, яви Свою помощь и силу! И это здесь, в России, в бывшем Петербурге, могут происходить такие вещи! Истязают женщину, чтобы вынудить у нее заведомо лживые показания! Да чего стоят тогда вся эта коммунистическая мораль и все эти обещанья счастливой жизни, которая нас будто бы ждет по окончании пятилетки? У меня в голове словно наковальня. Я, кажется, готов попрать и отбросить все мои христианские настроения и планы на жизнь и ринутся в политическую борьбу. Нет, не всегда можно и следует прощать; таких мерзавцев, как этот следователь, прощать нельзя!
Ветер с моря дул в лицо вместе с мокрым снегом и свистел всю дорогу, пока он мчался на квартиру Аси.
«Смерть или лагерь… Господи, будь милостив, пронеси мимо наших уст хоть эту чашу!»
После суровой отповеди Елочки, ринувшись вниз, он остановился в подъезде, словно сведенный судорогой.
– Жди милосердия! Как же! Мы раньше переоколеем все, чем дождемся ответа хоть на одну молитву! Жестоко, до неприличия жестоко, – произнес он почему-то вслух, скандируя слова. Он словно грозил кому-то.
Участь Нины казалась ему трагичней участи Олега. Нину ждало все самое худшее: укоры совести, разбитое тело, непосильно тяжелые условия существования. Разве не легче просто умереть?! Нина так исхудала, что вся стала какая-то маленькая… Зашибленная, с перевязанной головой, она чем-то напоминала ему перевязанного Барбоску, у которого болят зубы: открытка, которая в детстве часто встречалась ему в старорежимных альбомах и вызывала в нем настолько сильную жалость к собачке, что он избегал смотреть на эту открытку, желая покончить с ненужной чувствительностью.
«Я тоже виноват и буду мучиться своей виной не меньше, чем она своей, теперь, когда уже ничем не могу помочь! Ей
– Гражданин, вы зачем переходите улицу в недозволенном месте? Платите штраф!
– Отстаньте! Денег у меня при себе нет. Хотите тащить в отделение – пожалуй, тащите. Мне все равно.
– Вы как мне отвечаете, гражданин? Как это так вам все равно?
– А так, что мою сестру в тюрьме пытали, а теперь отправляют в лагерь ни в чем не виноватую и больную. Ясно вам?
Милиционер махнул рукой:
– Проходите, гражданин, и в другой раз будьте внимательней. Мика проводил его несколько ошалелым взглядом. «Вот так штука! Дошло! Не ожидал, признаться!»
Его заранее раздражала та реакция, которая – он это знал – последует в кухне в ответ на катастрофические известия. «Они промолчать не сумеют! Сейчас же пристанут с расспросами и начнут ахать и охать, еще завоют чего доброго! Такт-то ведь за редким исключением достояние того как раз воспитания, против которого я всегда бунтовал, находя в нем то фальшь, то условности, то принуждение. Бунтовал, а когда, бывало, в ком-либо из окружающих этого самого такта не хватает, сейчас расчухаю и сам же первый злюсь. Я ж говорю – набор пакостей!»
Реакция и в самом деле оказалась именно та, которую он ожидал:
– Нинушка, дитятко ты мое! Краса ненаглядная! Изведут тебя окаянные лиходеи! Мало, что мужей твоих, сперва одного, а после и другого, ухлопали, теперича и саму порешат! Вовсе у их ни стыда ни совести! – голосила Аннушка, подперев рукой щеку. Приятельница – прачка – скорбно кивала головой, одновременно и сочувствуя, и одобряя способ причитания.
Дворник молчал, но по его морщинистому лицу медленно катились слезы, а сжимавшая костыль рука дрожала.
– Молчи, Анна! – выговорил он наконец глухо. – Касатку нашу теперь не вернуть, а у меня от причитанья твоего сердце заходит. Малость повремени. Подикось покличь Мику – договориться бы с ним, в какой день справить службы Божии.
– Как же! Олега-то Андреевича и отпеть и помянуть надобно! – и Аннушка засеменила к двери: – Мика! Выдь, родной! Муженек мой тебя спрашивает.
– Слушаю вас, Егор Власович! – рапортовал Мика, появляясь на пороге кухни.
– Поди сюды. Чего хоронишься-то? – медленно заговорил дворник и притянул молодого человека за рукав. – Мы в твоем горе тебе не чужие, сам знаешь. Оно бы отпеть следовало, да заочно земле предать Олега Андреевича, и молебен бы за здравие болящей и скорбящей рабы Божией Нины отслужить, не мешкая. Договорись с Дашковой, Ксенией, да Марину Сергеевну извести.