Леди Л
Шрифт:
Ромен Гари
Леди Л
Перевод французского Л. Бондаренко, А. Фарафонова
Ах, надо же мне было вас увидеть
И, полюбив, об этом вам сказать,
Чтоб вы, не побоясь меня обидеть,
Решили все же гордо промолчать.
Ах, надо же так было полюбить,
Чтоб вы надеждою меня не одарили,
Чтобы я стала вас боготворить,
А вы меня за это погубили!
"Ода человечеству"
Посвящается Альфонсом Алле - Яне Авриль
Глава I
Окно было открыто. Букет тюльпанов, выделявшийся в свете летнего дня на фоне голубого неба, напомнил ей о Матиссе, которого преждевременная смерть унесла недавно в возрасте восьмидесяти лет, и даже осыпавшиеся желтые лепестки вокруг вазы как будто подчинились кисти мастера. Леди Л. казалось, что природа начинает выдыхаться. Великие художники взяли у нее все: Тернер украл свет, Буден - воздух и небо, Моне - землю и воду; Италия, Париж, Греция, в изобилии развешанные по всем стенам, уже стали привычными штампами; то, что де было еще написано, было сфотографировано, и сама земля все
Все утро она провела в кресле, сидя перед распахнутым окном, прямо напротив павильона, прислонив голову к подушечке, с которой не расставалась даже во время путешествий. Вышитый орнамент изображал зверей, нежно соединившихся в чарующей тиши Эдема; особенно ей нравился лев: он братался с ягненком и леопардом, влюбленно лизавшим ухо лани, - все как в жизни. Наивная фактура рисунка также подчеркивала бездонный, хотя и вполне терпимый идиотизм сцены.
Шестьдесят лет великого искусства в конце концов внушили ей отвращение к шедеврам; она все больше и больше отдавалась своему увлечению лубочными картинками, почтовыми открытками и викторианскими изображениями добрых псов, спасающих тонущих младенцев, котят с розовыми шелковыми ленточками и любовников в лунном свете, - всему тому, что так приятно отвлекает вас от гениев с их непомерно высокими и утомительными претензиями. Рука ее лежала на набалдашнике трости; впрочем, она прекрасно могла обходиться и без нее, однако трость придавала ей вид пожилой дамы, который вовсе не соответствовал ее натуре, но которого все от нее ждали: старость была еще одной условностью, которую ей приходилось теперь соблюдать. Ее глаза улыбались позолоченному куполу летнего павильона, вырисовывавшемуся поверх каштанов на фоне английского неба, этого благопристойного неба с аккуратно уложенными на нем облаками; его бледно-голубой оттенок наводил на мысль о платьях ее внучек, в которых не было ни малейшего намека на индивидуальность или воображение; это небо, казалось, одевается у портного королевской семьи, нейтрально, строго и комильфо.
Леди Л. всегда считала, что английское небо нагоняет тоску. Невозможно было даже и представить, что оно способно на какую-нибудь тайную тревогу, гнев, какой-нибудь порыв; даже в ненастье ему недоставало драматичности; самые сильные его грозы ограничивались поливкой газонов; его молнии сверкали вдали от детей и людных дорог; по-настоящему самим собой оно было, лишь когда в однообразии ненавязчиво-изысканных туманов моросил мелкий, равномерный дождик; это было небо-зонтик, с хорошими манерами, и если оно позволяло себе иногда разыграться, то лишь потому, что повсюду были громоотводы. Единственное, что она просила еще у неба, - это одолжить свою прозрачность позолоченному куполу, чтобы она могла, часами сидя вот так у окна, смотреть, вспоминать, грезить.
Павильон был выстроен в модном во времена ее молодости восточном стиле. Там у нее были собраны картины на тему турецкой жизни, которые она коллекционировала с такой изощренностью дурного вкуса и с таким вызовом подлинному искусству, что одним из величайших моментов в долгой карьере ее иронии явился тот день, когда сам Пьер Лоти, особой милостью допущенный в храм, даже всплакнул от волнения.
– Наверное, я уже никогда не изменюсь, - внезапно произнесла она вслух.
– Я немного анархистка. Конечно, быть анархисткой в восемьдесят лет весьма обременительно. Но и романтично, вдобавок ко всему, хотя это и мало что меняет.
Свет играл у нее на лице, где следы возраста проявлялись лишь в сухости кожи оттенка слоновой кости, к которому она никак не могла привыкнуть и которому удивлялась каждое утро. Свет, казалось, тоже постарел. В течение пятидесяти лет сохраняла она весь свой блеск; сейчас она увядала, тускнела, соскальзывала к серым тонам. Но она еще совсем неплохо ладила с ним. Ее тонкие и чувствительные губы вовсе еще не походили на засохших козявок, застрявших в паутине морщин; только глаза стали, разумеется, бесстрастнее, а появившиеся в них саркастические искорки умерили другие, более пылкие и более сокровенные огни. Своим умом она прославилась не меньше, чем красотой: ирония, которая никогда не запаздывала, которая била в цель, не раня, с изяществом учителей фехтования, умеющих демонстрировать свое превосходство, не унижал. Теперь эти игры стали очень редки: она пережила все, что могло удостоиться чести стать для нее мишенью. Молодые люди смотрели на нее с восхищением: чувствовали, какой женщиной она была когда-то. Сознавать это довольно мучительно, однако надо было уметь быть тем, кто ты есть, не забывая того, вен ты была.
Впрочем, сейчас не та эпоха, когда по-настоящему любят женщин. И все же это лицо, которое так долго было ее лицом... Она его больше не узнавала. Подчас ей доводилось смеяться над ним, что и вправду было чересчур забавно я чего она, надо признать, не предусмотрела: ею так долго восхищались, ей столько льстили, что она не допускала даже я мысли, что подобное может случиться с ней, что время способно на такое коварство. Какая все-таки скотина - ни с чем не считается! Она не жаловалась, но это ее раздражало. Гладя в зеркало - иногда без этого было нельзя, - она всякий раз пожимала плечами. Слишком нелепо. Леди Л. прекрасно сознавала, что сейчас она всего лишь "очаровательная старая дама" - да, после всех этих лет, потраченных на то, чтобы быть дамой, вопреки всему. "Еще видно, что прежде она была очень красива..." Улавливая этот ханжеский говор, она с трудом сдерживалась, чтобы не вымолвить одно типично французское слово, вертевшееся у нее на языке, и делала вид, что не расслышала. То, что так помпезно называют "преклонным возрастом", заставляет вас жить в атмосфере хамства, и каждый знак внимания только усиливает это ощущение: вам приносят трость, когда вы об этом не просите, подают руку, стоит вам только сделать шаг, закрывают окна, как только вы появляетесь, вам нашептывают: "Осторожно, ступенька", как будто вы слепы, и с вами говорят таким приторно-жизнерадостным тоном, словно знают, что завтра вы умрете, и пытаются от вас это скрыть. Она испытывала мало радости от сознания того, что ее темные глаза, ее изящный и вместе с тем резко очерченный нос - который при каждом удобном случае называли "аристократическим носом", - ее улыбка - знаменитая улыбка Леди Л.
– по-прежнему заставляют всех оборачиваться ей вслед; она слишком хорошо знала, что в жизни, как и в искусстве, стиль - единственное спасение для тех, кому больше нечего предложить, и что ее красота еще может вдохновить художника, но любовника - нет. Восемьдесят лет! В это трудно было поверить.
– Ну и что с того, черт возьми!
– сказала она.
– Через двадцать лет не останется никаких следов.
После более чем пятидесяти лет, прожитых в Англии, она все еще думала по-фравцуэски.
Справа виднелся главный вход в замок с колоннадами и веерообразной лестницей, услужливо спускавшейся к лужайкам; Ванбру, бесспорно, был гением тяжести; все построенное им давило на землю словно в наказание за ее грехи. Пуритане внушали Леди Л. отвращение, и она подумывала даже, не выкрасить ли ей замок я розовый цвет, но если она чему-либо научилась в Англии, так это умению сдерживать свои порывы даже тогда, когда можно себе все позволить, и стены Глендейл-Хауза остались серыми. Она довольствовалась тем, что украсила все четыреста комнат объемной настенной росписью в итальянской манере, и ее Тьеполо, Фрагонары и Буше доблестно сражались со скукой выстроившихся в ряд огромных залов, где все, казалось, было готово к прибытию поезда.
По главной аллее медленно проехал "роллс-ройс", остановился у крыльца, и старший из ее внуков, Джеймс, подождав, пока шофер откроет дверцу, вынырнул из автомобиля с кожаным портфелем под мышкой.
Леди Л. не переносила кожаных портфелей, банкиров, семейных сборищ и дней рождения; она ненавидела все, что было комильфо, зажиточно, самодовольно, высокопарно и нашпиговано условностями, однако она выбрала это, не колеблясь, сумела дойти до конца. В течение всей своей жизни она занималась беспощадной террористической деятельностью, и развернутая ею кампания увенчалась полным успехом: ее внук Роланд - министр, Энтони должен скоро стать епископом, Ричард - подполковник королевского полка" Джеймс возглавляет Английский банк, а ее соперница как раз больше всего ненавидела полицию и армию, если не считать церковь и богачей.
"Это научит тебя уму-разуму", - подумала она, глядя на павильон.
Семья ждала ее в соседней комнате, собравшись вокруг безобразного торта, испеченного в честь именинницы, и надо было продолжать играть роль. Их было там по меньшей мере человек тридцать, недоумевавших, отчего она оставила их так внезапно, без всяких объяснений, и что она может делать одна в зеленой гостиной с попугаями. Но она никогда не была одна, разумеется.
Итак, она встала, намереваясь присоединиться к внукам и правнукам. Из них она любила лишь одного, младшего, у которого были дерзкие темные глаза необычайной красоты, локоны с рыжеватыми отблесками и приводившая ее в восторг порывистость, нарождающаяся мужественность: сходство было просто разительным. Очевидно, наследственность часто проявляется таким образом, перескакивая одно или два поколения. Она не сомневалась, что он натворит ужасных дел, когда вырастет: ему передались гены экстремизма, это сразу чувствовалось. Выть может, она подарила Англии нового Гитлера или Ленина, который все разнесет в пух и прах. На него она возлагала все свои надежды. С такими глазами он наверняка заставит говорить о себе. Что касается остальных мальчуганов, чьи имена она постоянно путала, то они пахли молоком, и больше сказать о них было нечего. Ее сын редко бывал в Англии: по его теории, надо пользоваться миром, пока он приходит в упадок.
Все ее друзья умерли молодыми. Гастон, управляющий ее делами во Франции, "имел глупость" оставить ее в шестьдесят семь лет. Теперь умирают все больше и больше. Леди Л. подумала, какое невероятно большое число близких она пережила. Собаки, кошки, птицы исчислялись сотнями. Жизнь зверя так печально коротка: она уже давно перестала заводить животных - ей опротивело хоронить их - и оставила подле себя только Перси. Это было слишком ужасно. Только начинаешь привязываться к живому существу, понимать и любить его, как оно неожиданно тебя покидает. Она не выносила расставаний и привязывалась теперь только к предметам. Чаще всего самыми благополучными оказывались те дружеские отношения, что она поддерживала с вещами; они по крайней мере никогда вас не покидают. Ей нужна была компания.