Леди Макбет
Шрифт:
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
– Вот тут написано "Поцелуй был, как лето". Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
– А ты когда-нибудь бабу-то... целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует?
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
– Ничего не интересует! А
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
– Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило - и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
– А с ней и связываться не надо, - посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
– Да я...
– Злая баба! Ух, ведьмища!
– он быстро расстегнул гимнастерку и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна.
– Видал? Зубы как у людоеда!
– Ого!
– сказал я солидно.
– Как же это так? Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: "шкаф тут... сдвинуть бы... не могу одна" и вдруг заперла дверь. Я попятился - разное пришло мне в голову - ведь мне недавно исполнился 21 год.
– И что хочу спросить, - сказала она тихо и доверчиво, - он к этой лошади ходит еще? Я замешался и молчал.
– Ходит?
– испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
– Но ты не ври, - попросила она жалобно, - ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь?
– она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
– Ой, не сердись!
– она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой, - ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной!
– она силой посадила меня на табуретку.
– Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
– Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
– Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные противоречивые отношения, от остроты которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете". Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
– Ну, все?
Она вдруг громко фыркнула.
– Что ты?
– спросил я недоверчиво.
– Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?!
– сказала она и засмеялась, - у меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! "Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто сама все видишь, - она подумала и чуть затуманилась: - замуж хочет взять.
– Ну что ж, - сказал я, - выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
– ...если он верно хороший человек-то...
– солидно посоветовал я.
– А ну его!
– засмеялась она.
– Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
– Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
– А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
– Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
– Ну, - спросил он блаженно, - все благополучно?
Я ответил, что да, все.
– Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил - не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
– Замерз!
– он засмеялся и хлопнул меня по плечу.
– Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под куфайки пышет? Печка! А ты - замерз! Ах, чудило-мученик!
– он ласково и внимательно смотрел на меня.
– И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела - она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал: