Леди–призрак. Я вышла замуж за покойника
Шрифт:
— Мне наплевать! Это не имеет для нас никакого значения! Слышишь? Никакого значения! Люди совершали это и раньше. Множество раз. И потом счастливо жили. Почему нельзя нам? Он все равно должен был плохо кончить. Получил, что заслужил. И не стоит того, чтобы о нем вспоминать. Весь мир тогда так говорил. И сегодня бы так сказали. Да не стоит он и минуты того ада, через который мы прошли…
Затем отчаянным жестом Билл наполнил два стакана и повернулся ко мне. Полностью согласная с ним, я шагнула навстречу.
— На, бери. Выпьем. Зальем. Утопим. Пускай один
Тут наши взгляды вдруг встретились, стаканы выпали из рук и все вернулось на круги своя.
— Но ты сам в это не веришь, — прошептала я в отчаянии.
— А ты веришь, — пораженно произнес он.
О, это во всем, это всюду…
Мы уезжаем, и это там, куда мы едем. Оно в голубой глубине озера Луиз и высоко в кучевых облаках над заливом Бискейн. В бесконечном накате волн в Санта–Барбаре и среди коралловых рифов на Бермудах.
Мы возвращаемся, и оно уже здесь.
Оно между строк книг, которые мы читаем, заслоняя буквы темным пятном. «Думает ли он об этом, когда я читаю? Не буду на него смотреть, не подниму глаз, но… думает ли он сейчас об этом?»
Это в руке, по утрам протягивающей через стол чашку кофе и опрокидывающей кофейник. Вспыхнет кровавым пламенем, затем снова померкнет. Или, может быть, перекинется к другому, и тогда кофейник опрокинет рука напротив; смотря по тому, на какой стороне стола в данный момент наваждение.
Я однажды видела, как он не отрывает глаз от моей руки, и знала, о чем он в тот момент думает. Потому что днем раньше я точно так же смотрела на его руку и думала о том, о чем он думает теперь.
Увидев, как он, чтобы избавиться от наваждения, быстро закрыл глаза, я в свою очередь зажмурилась, чтобы рассеять наваждение, которое передалось и мне. Потом, открыв глаза, мы как ни в чем не бывало улыбнулись друг другу.
Оно преследует нас и на экране, когда мы идем в кино. «Давай уйдем, мне… надоело, а тебе?» (Там, на экране, кто–то кого–то скоро убьет, и он знает.) Но даже поднимаясь и уходя, мы чувствуем, что уже поздно, потому что он знает, почему мы уходим. И я тоже. И если бы даже я до этого не знала, сам факт нашего ухода напомнил бы мне. Так что в конце концов предосторожность ни к чему. Это снова в нашей памяти.
И все–таки лучше уйти, чем остаться.
Помню, как однажды это наступило слишком скоро, скорее, чем мы предполагали, память подсказала нам слишком поздно. Мы не успели вовремя выйти. Шли по проходу спиной к экрану, когда вдруг раздался выстрел и кто–то осуждающе простонал: «Ты… ты меня убил».
Мне почудился его голос — он обращался к нам, к одному из нас. В тот момент мне показалось, что все головы повернулись в нашу сторону, и огромная толпа с бесстрастным любопытством глазеет нам вслед.
На какой–то миг мне отказали ноги. Я шла, спотыкаясь, казалось, вот–вот упаду на дорожку. Повернувшись к нему, отчетливо увидела, как он виновато втягивает голову в плечи. А ведь он всегда держит ее прямо и гордо. Спустя мгновение он выпрямился, но в тот короткий миг он ее прятал.
Затем, будто почувствовав, что я нуждаюсь в его поддержке, возможно, потому что нуждался в моей, он положил руку мне на талию, скорее готовый поддержать, чем поддерживая на самом деле.
Когда вышли в фойе, лица у обоих были белые как мел. Мы не глядели друг на друга — нам это сказали зеркала.
Мы никогда не пьем. Слишком много в памяти, чтобы пить. Думаю, оттого что подсознательно понимаем, что в открытую память хлынет весь ужас. Но помню, когда в тот вечер мы вышли наружу, он спросил: «Хочешь чего–нибудь?»
Он не сказал «выпить», просто «чего–нибудь». Но я поняла, что значит это «что–нибудь».
— Да, — тихо сказала я. Меня трясло.
Мы даже не стали дожидаться, когда придем домой; слишком долго ждать. Мы зашли в ближайшее заведение, сразу очутились у стойки и залпом что–то проглотили. Через три минуты нас там не было. Сели в машину и поехали домой. Всю дорогу не произнесли ни слова.
Оно в каждом нашем поцелуе. Каждый раз застревает между губ. (Не слишком ли крепко я его поцеловала? Не подумает ли он, что тем самым я опять его прощала? Не слишком ли слабо я его поцеловала? Не подумает ли он, что я опять думала об этом?)
Это всюду, это всегда, это в нас самих.
Я не знаю, в чем суть этой страшной игры. Знаю только ее название. Имя ей жизнь.
Не совсем знаю, как в нее играть. Никто никогда меня не учил. Да никто этому и не учит. Знаю только, что мы, должно быть, играли не так. В ходе ее мы, не зная об этом, нарушали то одно правило, то другое.
Не знаю, каковы ставки. Знаю лишь, что мы их лишились, они не для нас.
Мы проиграли. Это все, что я знаю. Проиграли.
Глава 1
Дверь была закрыта. Она с жестокой категоричностью утверждала, что отныне закрыта навсегда. Ничто на свете не может заставить ее открыться. Двери порой могут сказать многое. Такие двери, как эта. Она была какой–то безжизненной, никуда не вела. За ней, в отличие от обычных дверей, ничего не начиналось. Ею что–то кончалось.
Над кнопкой звонка на деревянной дощечке небольшая продолговатая металлическая рамка для карточки с фамилией. Рамка пуста. Карточка исчезла.
Перед дверью неподвижно стоит девушка. Совершенно неподвижно. Так стоят, когда прошло уже очень много времени, и человек уже забыл, что нужно двигаться, привык не двигаться. Палец у кнопки, но больше на нее не жмет. Звонок за дверью молчит. Похоже, девушка так долго держала палец на кнопке, что забыла его убрать.
Девушке лет девятнадцать. Не те полные солнечных надежд девятнадцать, а безотрадные, лишенные каких–либо надежд. У незнакомки тонкие, изящные черты, но лицо исхудавшее, бледное, с запавшими щеками. Бесспорно красивое, но что–то подавило эту красоту, заставило отступить, не дает проявиться во всей полноте.