Легенда об Уленшпигеле (илл. Е. Кибрика)
Шрифт:
Колокола в Мейборге звонили во-всю, а мальчишки свистели, орали и гремели в rommel-pot.
Кружки, рюмки, стаканы, бокалы, бутылки сладостно звенели. И вино ручьями лилось по глоткам.
Пока шел этот трезвон и ветер докосил из города пение мужчин, женщин и детей, Клаас, подойдя к отшельнику, стал его расспрашивать, какую божественную милость надеялись снискать эти люди столь суровым искусом.
Отшельник, смеясь, ответил:
— Видишь на крыше часовни две фигуры быков? Это память о чуде святого Мартина, который превратил двух
Вдруг отшельник взглянул на Клааса.
— Ты меня узнаешь?
— Да, — сказал тот, — ты брат мой Иост.
— Верно, — ответил отшельник. — А что там за малыш, который строит мне рожи?
— Это твой племянник, — сказал Клаас.
— А как велика, по-твоему, разница между мною и императором Карлом?
— Очень велика, — ответил Клаас.
— Нет, очень невелика, — возразил Иост. — Он заставляет людей убивать друг друга, а я их заставляю только драться; и оба мы делаем это для нашей пользы и удовольствия.
Затем он повел их в свою хижину, и там они угощались и пировали одиннадцать дней.
Расставшись с братом, Клаас уселся опять на осла и сзади посадил Уленшпигеля. Проезжая через Мейборг, он заметил, что стоящие на Большой площади во множестве богомольцы при виде его приходят вдруг в ярость, грозят своими палками и кричат: «Негодяй!» Причиной оказался Уленшпигель, который, расстегнув штанишки и подняв рубашонку, показывал им некую часты тела.
Заметив, что угрозы обращены к его сыну, Клаас спросил:
— Что такое ты делаешь, что они так сердятся на тебя?
— Дорогой батюшка, — ответил Уленшпигель, — я сижу себе на ослике, ни с кем не говорю ни слова, а они бранят меня негодяем.
Тогда Клаас пересадил его вперед.
Уленшпигель стал показывать богомольцам язык. Они ругались, потрясали палками, грозили кулаками и чуть не побили Клааса и осла.
Но Клаас погнал осла рысью, так что дух захватило, и пока за ними гнались, он обратился к сыну:
— Видно, ты родился в несчастливый день. Сидишь передо мной, никого не трогаешь, а они задушить тебя готовы.
Уленшпигель засмеялся.
Проезжая через Льеж, Клаас узнал, что в приречной области жители страдали от голода и были подчинены суду официала, состоящему из лиц духовного звания. Они восстали, чтобы добиться хлеба и светских судей. Одних повесили, другим отрубили головы, третьи пошли в изгнание, ибо так велика была милость
Клаас видел по дороге изгнанников, бежавших из тихой льежской стороны, и на деревьях под городом видел трупы людей, повешенных за то, что им хотелось есть. И он заплакал над ними.
Приехав на своем осле домой, Клаас привез с собой полный мешок денег, полученный от брата Иоста вместе с кружкой из английского олова. Теперь в доме не прекращались воскресные угощения и ежедневные пиршества, ибо изо дня в день ели мясо и бобы.
Клаас часто наполнял свою большую кружку английского олова добрым пивом dobbel-kuyt и выпивал ее до дна.
Уленшпигель ел за троих и возился в миске, точно воробей в куче зерна.
— Смотри, — говорил Клаас, — он, чего доброго, и солонку съест.
— Если солонка сделана, как наша, из хлебной корки, — отвечал Уленшпигель, — то ее и надо почаще съедать, а то в ней черви заведутся.
— Зачем ты вытираешь жирные пальцы о свои штаны? — спрашивала мать.
— Чтобы они не промокали, — отвечал Уленшпигель.
В это время Клаас хватил здоровый глоток пива из своей кружки.
— Отчего у тебя такая большая кружка, а у меня такой маленький стаканчик? — спросил Уленшпигель.
— Оттого, что я твой отец и хозяин в доме, — ответил Клаас.
Но Уленшпигеля этот ответ не удовлетворил.
— Ты пьешь уже сорок лет, а я только девять. Твое время пить уже проходит, а мое начинается. Стало быть, мне полагается кружка, а тебе стаканчик.
— Сын мой, — поучал его Клаас, — кто хочет влить бочку в бутыль, тот прольет свое пиво в канаву.
— А ты будь умен и лей свою бутылку в мою бочку: я ведь больше твоей кружки, — ответил Уленшпигель.
И Клаас, довольный, дал ему выпить свою кружку. Так Уленшпигель научился балагурить ради выпивки.
Пояс Сооткин показывал, что ей предстоит вновь стать матерью. Катлина также была беременна, и от страха она не смела выйти из дому.
Пришедшей к ней Сооткин она жаловалась, истомленная и расплывшаяся:
— Что делать мне с этим злополучным плодом моего чрева? Задушить, что ли? Ах, лучше бы мне умереть! А то стражники уличат меня в том, что у меня ребенок, схватят и сделают, как со всякой распутницей: двадцать флоринов штрафа возьмут и высекут на Большом рынке.
Сказав ей несколько ласковых слов в утешение, Сооткин распростилась с нею и в раздумье пошла домой. И однажды она спросила мужа:
— Что, Клаас, если у меня вместо одного родится двойня, ты не побьешь меня?
— Не знаю, — ответил Клаас.
— А если этот второй будет не от тебя, а, как у Катлины, от неизвестного, быть может, от дьявола?
— Дьяволы, — ответил Клаас, — рождают огонь, смерть, дым, но не детей. Ребенка Катлины я бы принял как своего.
— Неужели принял бы?