Легенда Татр
Шрифт:
А тот кричал, дрожа от волнения:
– Отче! Ничтожным человеком, влекомым жаждой преступлений и мести, попал я в среду крестьянства, а теперь, когда, как Фома неверный, вложил персты в их раны, я забыл о себе: за них хочу мстить, их спасти! И ничто мне не страшно, даже если бы смерть пришлось принять за них! У меня планы широкие: сокрушить шляхту, порвать с Римом, чтобы не посылал он нам сюда Поссевинов[14], как посылал Баторию, сместить высшее духовенство, которое держит руку магнатов, основать польское королевство со своим собственным польским папой, со своей собственной церковью! О отче, отец мой духовный! Неужели может понять польского мужика, вскормленного борщом да мучной похлебкой, итальянский
– Ересь! – воскликнул ксендз Пстроконский. Он был возмущен.
– Не ересь, отче, а Польша! – крикнул Костка, – Польский папа в польском Риме, Вавельский собор, а не собор святого Петра, польский Вавель над Вислой, а не замок святого Ангела над Тибром, польский Мариацкий костел, а не церковь святого Иоанна на холме Латеранском…
– Апостол Петр завещал нам Рим, – сказал аббат.
– Но Христос всему миру завещал бога, – возразил Костка.
– Папа, наместник святого Петра, есть наместник Иисуса Христа, как Петр был первым его наместником, – строго сказал аббат.
– Не знаю, отче, не знаю, – с отчаянием в голосе ответил Костка, – теологии я не изучал и в священном писании, в Новом завете несведущ. Может быть, то, что я говорю, – грех, но я вижу одно: «a planta pedis usque ad verticem capitis non est sanitas» – язвами покрыты мы с головы до ног, а Рим не дает лекарства, а Рим не лечит! Мы погибаем, отче, разрушается тело наше! Войны наши – это конвульсии, наши победы – корчи рук, сведенных судорогой смерти! Мы еще можем душить – но не покорять! Можем еще защищаться – но не побеждать. Погибнет лев, который лежит в своей берлоге больной и не грозит больше своим рычанием слонам и буйволам, а только сильной еще лапой отгоняет волков, гиен и леопардов. Какой-то яд отравил душу и тело Польши. Шляхта отравлена: она умрет… Отче, нам нужна новая Польша! Но неужели новая польская душа родится в Риме? Неужели из Тибра надо брать воду, чтобы освежить польскую грудь, неужели надо складывать костер из кипарисов, чтобы в дубовом польском костеле запылал жертвенный огонь наших душ?
– Чего же ты хочешь? – спросил, помолчав, епископ.
– Хочу, чтобы прозвучал сигнал из Кракова, звон Сигизмундова колокола, и чтобы польский епископ, указав мужикам на крест из Вавельского собора, обвитый колосьями пшеницы, листьями дуба и травами полевыми, громовым голосом сказал: «In hoc signo vinces»– Сим победишь!
Епископ Пстроконский еще ниже опустил голову, и длинная черная борода его легла на грудь.
– Отче, встань! Возьми крест! Посохом своим разбуди новую Польшу! Народ не верит в бога, он верит в вас! Польскому мужику нужен ксендз! Отче! Встань! Выйди с монахами своими из этих стен! Смотри! Весна уже цветет – зацветет и весь мир! Увлечем за собой монастыри, приходских священников, младшее духовенство! На старой земле создадим новую страну, новую Польшу, где королем буду я, а польским папой – ты!
Ксендз Пстроконский вскочил.
– Самозванцами быть!
– Я – сын короля Владислава Четвертого.
– А я – католический епископ, аббат тынецкий, слуга Рима!
– Отче!
Епископ Пстроконский отвернулся и зарыдал.
– Отче! – кричал Костка.
– Нет! – ответил аббат и, закрыв лицо руками, плакал, дрожа всем телом.
– Отче! – с отчаянием призывал Костка. – Ты знаешь, что в этом – спасение! О, этот Рим, который тебя совращает! О, Рим!
И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:
– Един бог, и едина церковь его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.
– Ты, отче, лжешь самому себе! – воскликнул Костка в мучительном порыве.
– Молод ты еще, королевич, – ответил аббат. – Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она – дело рук человеческих. Но душа исходит от бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.
– А ты, отче, а ты? – простонал Костка.
– Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.
– И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?
– Если Рим дозволит.
– И не выйдешь из них в митре и с крестом?
– Если Рим прикажет.
– Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших – и мы победим!
– Я – слуга послушный, – сказал аббат.
– Ага! – закричал Костка почти в бешенстве, – Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.
Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: «Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gьtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli».
«Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка».
После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.
Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.
Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!
Налететь орлом отсюда, с гор!
Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским – от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король – всей Польше.