Легенды Западного побережья (сборник)
Шрифт:
Я снова покачал головой.
После очередной невыносимо мучительной паузы он спросил почти шепотом:
— Тебя тревожит то, что это своего рода убийство?
Я не был уверен, что дело именно в этом, в этой моей способности убивать, что я из-за этого и взбунтовался. Я, конечно, думал об этом, но не слишком отчетливо, хотя каждый раз меня охватывал тошнотворный ужас, стоило мне вспомнить ту крысу или ту гадюку… Но сейчас я одно знал твердо: я не желал, чтобы меня испытывали, не желал пробовать в действии ту ужасную силу, что, возможно, живет во мне, и не желал, чтобы эта сила завладела
А Канок тяжко вздохнул — это было единственным проявлением разочарования или нетерпения с его стороны — и отвернулся. Потом пошарил в кармане куртки и выудил оттуда кусок бечевки. Он всегда носил с собой всякие такие вещи — в хозяйстве все могло пригодиться. Завязав веревку узлом, он бросил ее на землю между нами и молча посмотрел сперва на нее, потом на меня.
— Я тебе не собачка, чтобы всякие фокусы показывать! — огрызнулся я, и тут же воцарилась ужасная звенящая тишина.
— Послушай, Оррек, — сказал отец, выдержав паузу. — В Драмманте ты обязан будешь непременно показать свой дар. Мы за этим туда и едем, если уж говорить начистоту. Если ты этого не сделаешь, что подумает о тебе Огге Драм? Это ты себе представляешь? Если ты откажешься использовать свою силу, нашим людям не к кому будет обратиться за защитой. — Он тяжко вздохнул и дрожащим от сдерживаемого гнева голосом прибавил: — Неужели ты думаешь, что мне нравится убивать крыс? Я ведь не терьер какой-то. — Он отвернулся, помолчал, потом продолжил: — Подумай о своем долге, Оррек. О нашем долге. Подумай об этом как следует. И когда поймешь, в чем заключается твой долг, приходи ко мне.
Затем Канок наклонился, подобрал с земли веревку, развязал на ней узел, снова сунул ее в карман и стал быстро подниматься по склону холма к Рябиновой роще.
И теперь я каждый раз вспоминаю, как бережно он тогда подобрал ту жалкую веревку; веревки у нас были редкостью, и разбрасываться ими было нельзя. И снова слезы выступают у меня на глазах, но не слезы стыда и ярости, как в тот день, когда я, рыдая, брел вдоль ручья и ничего не видел перед собой.
Глава 8
После того случая отношения у нас с отцом сильно изменились — теперь между нами стояли его требование и мой отказ. Однако внешне это почти никак не проявлялось. Несколько дней отец этой темы вообще не касался и уж больше ничего, разумеется, мне не приказывал, лишь как бы между прочим спросил однажды, когда мы возвращались домой после объезда наших восточных пастбищ:
— Ну что, не хочешь ли сейчас испытать свой дар?
Но моя решимость за это время еще больше возросла; я был защищен этой решимостью, точно стеной; я прятался в ней, как в сторожевой башне замка, и от требований и вопросов отца, и от своих собственных тревог и сомнений. Так что ответил я моментально:
— Нет.
Моя непоколебимость, должно быть, поразила его. Он ничего больше не сказал. Он вообще все время молчал, пока мы ехали домой. И до конца дня тоже со мной не разговаривал. И вид у него был усталый и суровый. Мать, конечно, заметила это, а возможно, догадывалась и о причине.
На следующее утро она попросила меня подняться к ней в башню,
— Твой отец беспокоится.
Я нахмурился и ничего не ответил. Она вынула булавки изо рта и, не вставая с колен, села на пятки. И посмотрела на меня.
— Он говорит, что не понимает, почему брантор Огге так вел себя — сам напросился в гости, нас к себе пригласил да еще и всякие намеки отпускал насчет помолвки. Канок говорит, что между родами Драм и Каспро никогда не было дружеских отношений. Но я считаю, что лучше поздно, чем никогда. Я так ему и сказала. А он только головой покачал. Все это очень его тревожит.
Я ожидал от нее совсем иных слов. И был очень удивлен и даже несколько отвлекся от собственных мыслей. Я, правда, не знал, что ей сказать, и, стараясь найти какие-то ободряющие и не слишком глупые слова, предположил:
— А может, это потому, что теперь у нас с ними общая граница? — Лучше я ничего придумать не сумел.
— По-моему, как раз это отца и беспокоит, — сказала Меле. Снова сунув булавки в рот, она принялась подкалывать полу куртки. Это была настоящая мужская куртка из черного фетра, моя первая «взрослая» куртка.
— В общем, — сказала она, вынимая изо рта булавки и снова откидываясь на пятки, чтобы оценить проделанную работу, — я буду очень рада, когда этот визит к Драмам окажется позади!
Я чувствовал, что моя вина так велика, что прямо-таки придавливает меня к полу, словно новая черная куртка сделана из свинца.
— Мам, — сказал я, — отец хочет, чтобы я упражнялся в применении своего дара, а я не хочу, и это его сердит.
— Я знаю, — сказала она, осматривая меня со всех сторон. Потом вдруг подняла голову и посмотрела мне прямо в лицо, продолжая сидеть передо мной на полу. — Но в этих делах я не могу помочь ни тебе, ни ему. Ты и сам это знаешь, Оррек, правда? Я не понимаю, что такое эти ваши дары. И в ваши отношения с отцом встревать не хочу. Мне очень тяжело видеть вас обоих такими несчастными, но я могу сказать только одно: это ради тебя, ради всех нас он просит тебя научиться применять твой дар. Он бы не стал просить, если бы в этом было что-то дурное, постыдное. И ты это прекрасно понимаешь.
Меле, разумеется, вынуждена была принять сторону отца. Это было правильно и справедливо, и в то же время я чувствовал, что это немного нечестно по отношению ко мне: почему вся сила должна непременно быть на его стороне? Почему ему принадлежат все права, все его доводы считаются правильными, и даже Меле всегда на его стороне? Почему они всегда оставляют меня в одиночестве, глупого, упрямого мальчишку, не способного ни использовать свой дар, ни предъявить свои права, ни привести сколько-нибудь весомые аргументы. Понимая всю чудовищную несправедливость подобного положения, я не стал даже пытаться что-то объяснять матери. И гордо промолчал, погрузившись в свой яростный стыд, спрятавшись за каменными стенами своего упрямого сопротивления.