Легенды
Шрифт:
— Угу, — промычала маманя, торопливо углубляясь в завесу листвы.
— Так я пока затушу огонь, ладно? — крикнул Цыппинг.
Когда запыхавшаяся маманя Огг показалась на тропинке, бабаня сидела перед своей избушкой и копалась в мешке со старой одеждой. Вокруг были разбросаны одеяния не первой свежести.
В довершение бабаня напевала себе под нос. Маманя Огг забеспокоилась. Та бабаня Громс-Хмурри, которую она хорошо знала, не одобряла музыку.
При виде мамани бабаня улыбнулась — по крайней мере уголок ее губ пополз вверх.
— Ах, Гита, как я рада тебя видеть!
— Эсме, ты часом не приболела?
— Никогда не чувствовала себя лучше, дорогая. — Пение продолжалось.
— Э... тряпки разбираешь? — догадалась маманя. — Собралась наконец сшить одеяло?
Бабаня Громс-Хмурри твердо верила, что в один прекрасный день сошьет лоскутное одеяло. Однако эта работа требует терпения, а потому за пятнадцать лет бабане удалось смотать всего три лоскута. Но она упрямо копила старую одежду. Tак делают многие ведьмы. Это их общая слабость. У старых вещей, как и у старых домов, есть душа. И если одежда не ползет под руками, ведьма не в силах с ней расстаться.
— Оно где-то здесь, — бормотала бабаня. — Ага, вот...
Она гордо взмахнула платьем. Когда-то оно было розовым.
— Так и знала, что оно тут! Можно сказать, ненадеванное. И мне почти впору.
— Ты хочешь его носить? — охнула маманя.
Пронзительный взгляд синих бабаниных глаз обратился на нее. Маманя с огромным облегчением услышала бы в ответ что-нибудь вроде «Нет, с маслом съем, дура старая». Вместо этого ее подруга смягчилась и с легкой тревогой спросила:
— Думаешь, мне не пойдет?
Воротничок был отделан кружевом. Маманя сглотнула.
— Ты обычно носишь черное, — напомнила она. — Даже капельку чаще, чем обычно. Можно сказать, всегда.
— И это — душераздирающее зрелище, — рассудительно ответила бабаня. — Не пора ли принарядиться?
— Да ведь оно такое... розовое.
Бабаня отложила платье в сторону. К ужасу мамани, она взяла ее за руку и серьезно сказала:
— Знаешь, с этими Испытаниями я, пожалуй, повела себя как самый настоящий пес на сене, Гита...
— Сука, — рассеянно обронила маманя Огг.
На мгновение бабанины глаза вновь превратились в два сапфира.
— Что?
— Э... сука на сене, — пробормотала маманя. — В смысле «собака». А не «пес».
— Да? И верно. Спасибо, что поправила. Ну вот я и подумала: пора мне немного уступить. Пора вдохнуть уверенность в молодое поколение. Надо признать, я... была не очень-то любезна с соседями...
— Э-э...
— Я попробовала стать любезной, — продолжала бабаня. — Досадно, но приходится признать: я хотела как лучше, а вышло...
— Любезничать ты никогда не умела, — вздохнула маманя.
Бабаня улыбнулась. В ее взгляде, хоть и решительном, маманя не сумела высмотреть ничего, кроме искренней озабоченности.
— Может, со временем научусь, — предположила бабаня.
Она ласково похлопала маманю по руке. Маманя уставилась на свою руку так, словно ту постигло нечто ужасное, и выдавила:
— Просто все привыкли, что ты... с характером.
— Я, пожалуй, сварю для праздника варенье и напеку кексов, — сказала бабаня.
— Угу... Это дело.
— Нет ли в поселке больных, кого нужно навестить?
Маманя уставилась на деревья. Все хуже и хуже! Она порылась в памяти, пытаясь припомнить кого-нибудь, кто занемог достаточно тяжело, чтобы нуждаться в дружеском визите, но еще был бы в силах пережить потрясение от явления бабани Громс-Хмурри в роли ангела-хранителя. По части практической психологии и наиболее примитивных сельских оздоровительных процедур бабане не было равных; честно говоря, последнее удавалось ей даже на расстоянии, ибо многие разбитые болью бедолаги поднимались с постели и отступали — нет, бежали — перед известием, что бабаня на подходе.
— Пока все здоровы, — дипломатично сказала маманя.
— И не требуется ободрить никого из стариков?
Само собой, себя маманя с бабаней к старикам не причисляли: ни одна ведьма девяноста семи лет нипочем не признает себя старухой. Старость — удел других.
— Пока все и так бодры, — ответила маманя.
— Может, я могла бы рассказывать сказки детворе?
Маманя кивнула. Однажды бабаня (на нее тогда ненадолго нашло) взялась рассказывать сказки. Что касается детей, результат был превосходный: они слушали разинув рот и явно наслаждались преданиями седой старины. Сложности возникли потом, когда ребятишки разошлись по домам и стали интересоваться, что значит «выпотрошенный».
— Я могла бы сидеть в кресле-качалке и рассказывать, — добавила бабаня. — Помнится мне, что так положено. И еще я могла бы сварить для них мои особые тянучки из яблочной патоки. Вот было бы славно, правда?
Маманя опять кивнула, объятая чем-то вроде почтительного ужаса. Она вдруг отчетливо поняла, что она — единственное препятствие на пути этого безудержного буйства любезности.
— Тянучки, — задумчиво промолвила она. — Эго какие же будут? Те, что разлетались вдребезги, как стекляшки, или те, из-за которых нашему малышу Пьюси пришлось разжимать зубы ложкой?
— Я, кажется, поняла, где я в тот раз ошиблась.
— Знаешь, Эсме, ты с сахаром не в ладах. Помнишь те твои леденцы «от-рассвета-до-заката»?
— По их и хватило до заката, Гита.
— Только потому, что наш малыш Пыоси не мог их выковырять изо рта, пока мы ему не выдернули пару зубов, Эсме. Лучше держись солений. Вот соленья тебе удаются на славу.
— По я должна что-нибудь сделать, Гита. Не могу я все время ходить злобной каргой. О, знаю! Я стану помогать па Испытаниях. Хлопот то будет невпроворот, верно?