Лекарство против страха
Шрифт:
— Что ж вы ждете меня на улице? — крикнул я ему на бегу. Он застенчиво пожал плечами, пожевал верхней длинной губой, сказал глухо, растерянно:
— У меня ведь удостоверения нет…
Пришлось нам под дождем огибать снова все наше огромное здание и в корпусе «А» выписывать в бюро пропусков на мое удостоверение пропуск для Позднякова. И оттого у меня испортилось настроение, наверное, что весь я насквозь вымок, а главное — невольно стал свидетелем и участником процедуры, совершенно обычной для всякого человека, идущего в охраняемое учреждение, но для Позднякова мучительной, остро унижающей его профессиональное
Мы поднялись на пятый этаж, пришли ко мне в кабинет, скинули мокрые плащи, я сел нарочно не за стол, а рядом с Поздняковым на свободный стул, чтобы не выходило, будто он у меня на допросе. Да и допрашивать его мне было не о чем, а у Позднякова, видимо, не было охоты разговаривать. Он спросил только:
— Курить можно? — затянулся сигаретой «Прима», положил ногу на ногу и стал смотреть в окно, залитое струями серого дождя. И хотя сидел он нога на ногу, все равно не было в его позе свободы и раскованности, даже крошечной капли разгильдяйства, а было только покорное равнодушие очень утомленного человека.
Я позвонил Тамаре и попросил доложить генералу, что прошу принять нас с Поздняковым. Несколько мгновений в трубке шоркало безмолвие, потом она сказал:
— Шеф вас ждет в пятнадцать тридцать.
Поздняков, не оборачиваясь, продолжал смотреть в окно, но по тому, как медленно, тяжело двигалась кожа на его худом затылке, я видел, что он напряженно слушал, о чем я говорил, и кожа на шее у него постепенно наливалась кровью гнева — наверное, он счел, что я провел расследование не в его пользу. И я бы охотно сказал ему, но ведь Шарапов мне не дал точного ответа, и я боялся поселить в душе Позднякова несостоятельные надежды: нынешняя неизвестность была все-таки лучше возможного разочарования.
Поздняков неожиданно повернулся ко мне и сказал:
— Вот вспомнил почему-то историю я давнюю, с дружком одним моим случилась. Охотник он был. Пустяковый, конечно, так, для физкультуры с ружьишком размяться. И держал песика — фокстерьера. Видели, наверное, таких — маленький сам, лохматый, мордочка квадратная. Выдающейся отваги и ума собачка — она и медведя не боится.
Поздняков выпустил синеватое облачко дыма, отвернулся к окну и замолчал, будто забыл конец истории. Я тоже помолчал, потом спросил:
— И что же произошло с приятелем и фокстерьером?
Поздняков взглянул на меня искоса, отогнал папиросный дым от глаз и с ожесточением растер окурок в пепельнице.
— Глупость вышла! — сказал он с сердцем. — Облаял пес нору на склоне оврага, а парень по неграмотности своей охотничьей решил, что это лисья, и погнал фокса в нору. А тот сказать не может и не подчиниться права не имеет — у собак с дисциплиной строго, — вот он и полез в нору…
Поздняков снова замолчал, и я видел, что он молчит не для того, чтобы заострить мой слушательский интерес, а просто вновь возвращается к той давней истории с дисциплинированной собакой, подвергая мысленной ревизии этот пустяковый охотничий эпизод и, видимо,
— Ну а дальше что? — терпеливо переспросил я.
— Дальше? — словно опомнился Поздняков, потер ладонью костистый подбородок и грустно сказал: — Пропала собака…
— Почему?
— Потому что нора оказалась не лисья, а барсучья. Запустили барсуки песика вглубь, а потом через хитрые свои переходы вернулись к лазу и перекопали его. Так там собака и осталась, под землей.
— Вас понял, — кивнул я. — Это вы просто так вспомнили или для примера?
— Вспомнил! А уж вы считайте как хотите.
— Я считаю, что вы просто так вспомнили. Здесь примера не получается.
— Ну, это как взглянуть, — покачал он длинной острой головой.
— Да как ни гляди — не получается. Вы же сами говорили — по неграмотности своей охотничьей ваш приятель пса в нору отправил. А вас никто не посылал…
— Это конечно, — грустно усмехнулся Поздняков. — Как в писании сказано: блажен муж, что не идет в собрание нечестивых.
Рубашка на вороте не просохла и неприятно липла теплым компрессом. Я встал, причесался перед зеркалом и сказал Позднякову:
— Зря вы, Андрей Филиппыч, так на начальство обижаетесь. Вы же сами человек служивый и должны понимать, что есть ситуации, в которых лучше нырнуть под воду…
Он кивнул, будто согласился, но по его лицу было видно — не согласен. Уже у дверей он сказал, словно не мне, а просто так, как раньше актеры на сцене говорили, — в сторону:
— Нырять тому хорошо, кто плавать обучен. А вот у меня так получилось, что сразу к самому дну пошел…
Шарапов читал бумаги. Когда мы вошли, он взглянул на нас поверх очков, кивнул и буркнул в ответ на наше приветствие:
— Да, — и мгновенье спустя добавил: — Садитесь.
Я понял, что свалка у нас сейчас будет серьезная, потому что Шарапов по необъяснимой для меня причине приобретал скверные начальнические черты именно в тех случаях, когда чувствовал себя неуверенно. В этих ситуациях он начинал вместо «здрасте» говорить «да», а вместо «до свидания» — «пожалуйста». И когда он на входе приветствовал меня своим «да», во мне начинала клокотать злость, потому что по многим годам совместной работы я знаю, что после этого часть его души словно покрывается роговой коркой, он весь становится мрачно-тяжелым, и переубедить его, или уговорить, или смягчить невозможно.
Да и Поздняков, не знавший генерала, тоже обмяк как-то, лицо его покрылось серым налетом, и он все время старался незаметно вытереть с ладоней беспрерывно выступавший липкий пот. А в кабинете было прохладно — топить еще не начинали, и посреди комнаты на полу вишневел раскалившейся спиралью рефлектор.
Шарапов дочитал последнюю бумагу, сделал в левом верхнем углу косую размашистую роспись и сложил всю стопу в коричневую папку с тиснением «На исполнение». Поднял на нас взгляд, и лицо у него было такое, будто он меня впервые видит, и не сидели мы с ним вчера на кухне, и не подкладывал он мне в тарелку горячие, рассыпчатые картофелины, и не жаловался со стоном душевным на прохвоста зятя.