Ленинградские повести
Шрифт:
Когда, измазанный сажей и керосином, насупленный и суровый, бригадир распоряжался и хлопотал возле тракторов, его уже и невозможно было назвать по-прежнему Ленькой.
«Леонид Андреич» был живым примером остальным колхозным ребятам. Им такой пример был совершенно необходим. Цымбал говорил о них Ушакову: «Сырой материалец». Сила их заключалась лишь в необоримом горячем желании поскорее и всерьез приобщиться к механике. С ними предстояла изрядная возня, прежде чем они смогли бы сесть за руль трактора. А время не ждало, земля давно поспела для пахоты. Цымбал раздумывал: что же делать? Но к Долинину он обращаться
Долинин сам решил помочь директору МТС. В реденькой осиновой рощице он отыскал землянки дивизии, которой командовал Лукомцев.
— Яков Филиппович! — обрадовался ему полковник. — Навестил-таки! Располагайся как дома. Видишь, дворец какой, говорил я тебе! — Он обвел рукою обширную землянку. — Две комнаты, тисненые обои, пол струганый, лампа в двадцать пять линий, «варшавская» кровать… Что тебе еще надо?
— Что еще? Чтобы Славск поскорее вы нам освободили, Федор Тимофеевич.
— Дай срок, освободим, уйдем от тебя, далеко уйдем. Жалеть будешь, что гнал. Из Берлина открыточку пришлю. Как, Черпаченко? — Лукомцев окликнул кого-то, расположившегося за фанерной перегородкой. — Черканем секретарю письмишко из Берлина?
Вышел седой майор с морщинистым желтым лицом, представился Долинину: «Начальник штаба дивизии майор Черпаченко». И усмехнулся:
— Полковник все планирует, уже и Берлин ему подавай. А я бы рад вам из Пскова написать, товарищ Долинин.
— Планирует, говорите? А вот мой план забраковал.
— И напрасно забраковал, — продолжал Черпаченко. — Федор Тимофеевич рассказывал мне о ваших балках и оврагах в обход Славска. Я сверился с картой, побеседовал с людьми и пришел к выводу, что направление для маневра выбрано вами очень удачно.
— Бросьте, бросьте, майор! Зря расстраиваете секретаря, — перебил Лукомцев. — Вы мыслите об этом как о частности будущих планов широкого наступления, а Долинин требует таким путем немедленно освободить Славск.
— Да я уже на своем плане и не настаиваю, Федор Тимофеевич, — успокоил его Долинин. — Планируйте как знаете, у меня теперь другая забота.
— Опять забота! Беспокойный ты человек.
— А что, разве плохо — беспокойный?
— Что касается меня, то я люблю беспокойных, товарищ Долинин, поддержал его Черпаченко.
— Ну а я что — за спокойствие, что ли? — рассердился Лукомцев — Вы уж меня, братцы дорогие, не шельмуйте.
Долинин улучил подходящий момент в завязавшемся разговоре и принялся рассказывать о планах предстоящего сева, о том, как нужны ему люди для этого, особенно специалисты по ремонту машин.
— Правильное дело начинаешь, — одобрил Лукомцев. — А насчет людей попробую выручить. Деда какого-нибудь пошлю, мастера на все руки. Есть у меня такой. — Он окликнул связного и приказал позвать из соседней землянки начальника разведки. Когда вошел высокий немолодой капитан в пенсне, Лукомцев спросил:
— Товарищ Селезнев, как у вас Бровкин себя чувствует?
— Ничего, здоров, товарищ полковник. — Капитан был, видимо, удивлен вопросом.
— Он вам очень нужен? — продолжал Лукомцев.
— Безусловно.
— Ну, а если мы его у вас деньков на пять… Как, Долинин, хватит тебе на пять дней?.. Ну, на недельку, например, возьмем. Помочь надо, товарищ Селезнев, району, товарищам,
— Что ж, если надо, так надо. Поможем. Овощи следует уважать, особенно после пшенных концентратов. Но старик один не пойдет, товарищ полковник. Приятеля потащит.
— Это долговязого-то?
— Да, Козырева.
— Отлично, пусть и идут вместе. Вы там распорядитесь, чтобы документы им заготовили… Ты здесь с машиной? — Лукомцев обернулся к Долинину. — Вот и забирай их хоть сейчас. Видишь, как со старыми-то друзьями легко ладить!
К вечеру этого же дня Долинин привез Цымбалу двух помощников — коренастого старичка сержанта Бровкина и молодого долговязого красноармейца Козырева. По дороге они рассказали Долинину, что до войны работали не только на одном заводе, но и в одном цехе и даже на одном станке — были сменщиками; что отец Козырева — царство ему небесное — воевал бок о бок с Бровкиным еще в первую мировую войну; что оба они — и старый и молодой токари-лекальщики, но и слесарное дело знают, металла всякого через их руки уйма прошла, и что Козырев даже какую-то книгу однажды читал по тракторам. «Так что, товарищ секретарь, не беспокойтесь, не подведем».
Цымбал обрадовался помощи, какую оказал ему Долинин, и на этот раз не стал вступать с ним в долгие разговоры. На вопрос Долинина о том, как идет работа, ответил коротко: «Ничего идет». Он, конечно, не мог не видеть деликатной политики невмешательства в его дела, которой придерживался секретарь райкома и не мог не оценить его помощи. «Заметил, что туго мне приходится, нашел людей, и всё без лишних слов, без криков, назиданий, угроз. Работать с ним, пожалуй, можно».
Поблагодарив Долинина, Цымбал повел Бровкина с Козыревым к себе в домик. Время было позднее, и они сразу же принялись устраиваться на ночлег в пустовавшей соседней комнате. Притащили из дровяника старые топчаны, развернули свои вещички и при этом непрерывно перебранивались, разоблачая один в другом всевозможнейшие пороки.
— Конечно, Василий Егорыч, — слышал Цымбал голос Козырева за стенкой, — с похмелья работать трудно, нет той устойчивости в руке. И я, помнится, нисколько не удивился, когда вы запороли выставочный микрометр. Естественное следствие…
— Я никогда, Тихон, алкоголиком но был, — твердо оборвал Бровкин. — Ты на меня не клепай. А если там какие-нибудь граммы для аппетита, так от этого вреда нет, прямая польза. И вообще, коль рассуждать, так рассуждать, старой пословицей сказано: «Пьяница проспится, а дурак никогда». Вот и выбирай, какую позицию занимать.
Они умолкли, лишь когда на канонерке за рекой пробили полночь.
3
Разбудил Цымбала грохот моторов: низко над деревней, казалось — над самыми крышами, один за другим шли самолеты. «Должно быть, на Мгу», — подумал Цымбал, наблюдая за тем, как, перечеркивая солнечный луч, косо падавший через окно, их тени гасили на мгновение и вновь открывали светлое пятно на стене. Солнце упиралось прямо в фотографию старой женщины, крест-накрест перевязанной платком на груди. Это означало, что уже около семи часов, — в шесть бывает освещен портрет свирепого всадника в черных латах, приклеенный к обоям возле печки.