Ленинградские повести
Шрифт:
Они уже оба знали от Долинина, что минутой раньше, минутой позже должны встретиться; поэтому не было той неожиданности, которая бросает давно не видавшихся друзей друг другу в объятия — все равно где и на чьих глазах: в уличной толчее, в фойе театра, в трамвае…
— Некоторый инцидент, — ответил Цымбал, смеясь, и поправил черную повязку на глазу.
— Как давно мы не виделись! — сказала она, вглядываясь в коленкоровый лепесток на тонких шнурках, охвативших его голову.
— Давно… Лет семь, — ответил Цымбал. — И я ничего, ничего о тебе не знаю.
Долинин заперся в кабинете, Варенька куда-то убежала, а разговор, которому никто не хотел мешать, не клеился.
— Не знаешь, — ответила Маргарита
Цымбал пожал плечами и стал скручивать цигарку, Маргарита Николаевна барабанила пальцами по коробочке из-под скрепок на Варенькином столе. Ее осуждающий, строгий взгляд скользил по едва изменившемуся худощавому лицу Цымбала, задерживался на его огрубевших желтых пальцах, следил за тем, как эти пальцы туго уминали махорочное крошево в обрывок газеты. Так же вот и в техникуме он не курил папирос, а вертел цигарки, утверждая, что папиросная «курка» ему мала. Он вообще по ее мнению, старался выглядеть оригиналом. После лекций ворчал: «Все не то, и все не так. К чему разговоры! В поле идти надо. Как моряк в море, так и хороший агроном может только в поле родиться. Зря время теряем…» Она ему очень нравилась тогда это чувствовалось, да он и сам говорил ей об этом не однажды. А нравился ли Виктор ей? Казалось, что нет, не слишком нравился. Человек, которого она хотела бы найти в жизни, должен быть открывателем нового и непременно известен всей стране. Где-то, когда-то и как-то она должна была встретиться именно с таким; встреча эта казалась неизбежно. А Виктор… Он копался в жнейках, в мотоциклах и даже свое «все не то» перестал говорить, как только ему позволили пахать трактором учебное поле, — так его привлекали машины.
Однажды, уже в бытность на третьем курсе, он простудился во время молотьбы и, заболев воспалением легких, лежал в маленькой сельской больничке. Маргарита Николаевна ходила его навещать. Особенно запомнился ей мглистый октябрьский день. Голые прутья жимолости, точно розги, жестко стучали в окно, в дощатую обшивку больничного домика, тяжелые капли дождя слезливо катились по стеклу — то быстро, то медленно. Виктор дышал трудно, он почти не мог говорить, он смотрел на нее усталыми глазами и не выпускал ее руку из своей. И лишь когда сестра в третий раз потребовала, чтобы посетительница оставила больного, и она собралась уходить, он попросил ее придвинуться поближе, склонить к нему голову и, почти касаясь губами волос, тихо и торопливо проговорил: «Поправлюсь, давай будем всегда вместе… Окончим техникум, уедем в деревню… Ну, скажи что-нибудь, не молчи!..» Но она промолчала и ничего, кроме той дурацкой фразы, о которой жалела потом тысячи раз и за которую ей и посейчас стыдно, не нашла на прощание: «Витя, будем друзьями».
Как только болезнь миновала, Цымбал из техникума ушел. Маргариту Николаевну это не огорчило: ушел и ушел, — вольному воля.
Уже став агрономом, она прочла в газетах о том, что Цымбал, бригадир тракторной бригады одной из МТС области, ставит рекорд за рекордом. А незадолго до войны, на сельскохозяйственной выставке в Москве, увидела даже его портрет. Виктор стоял в густой, достигавшей ему чуть ли не до подбородка ржи и весело улыбался. Досадно и больно было видеть эту улыбку. Досадно и больно оттого, что она-то, Маргарита Николаевна, к той поре уже встретила человека, которого искала, но ничего, кроме горечи, человек тот ей не принес.
— Ты не жалеешь о прошлом? — вдруг спросила она молчавшего Цымбала.
— О прошлом? — Вопрос его удивил. Может быть, Маргарита хочет знать не жалеет ли он о том, что не окончил техникум, что ушел раньше времени, что стал не агрономом, а трактористом? Если так, то рассуждать об этом уже не было никакой нужды. Он ответил:
— Жалею? Да, жалею. О той жизни, какая была у нас до войны.
Маргарита
— И это все? — спросила она, собирая их.
— Ну что ты, Маргарита, ей-богу, какая! Перестань о прошлом. Оно прошло, и кончено с ним. Куда интереснее будущее. Расскажи лучше о себе.
Эти его слова показались Маргарите Николаевне равноценными ее «будем друзьями».
— Тебе нужно интересное? — сказала она сухо. — Пожалуйста: у меня, например, умер отец… Умер ребенок… Еще? Или достаточно?
Она видела, как был ошеломлен Цымбал, как хотел он взять ее за руку и, может быть, сказать что-нибудь очень хорошее, ласковое, но она поспешно отстранилась и быстро пошла к выходу.
Он шел за ней. На реке гранатами глушили рыбу. Аршинные судаки медленно всплывали на поверхность, опрокидывались кверху раздутыми от икры белыми чревами. Красноармейцы подбирали их с лодок руками. Маргарита Николаевна остановилась над рекой. Цымбал ожидал рядом и не ведал, что делать, что говорить в таких случаях: оправдываться, извиняться? Но в чем?
Выручила Варенька.
— Маргарита! — крикнула она, появляясь на берегу. — Пойдем обедать. Специально для тебя блинов напекла. Ты их любишь, я помню. Может быть, и вы, товарищ Цымбал, с нами закусите?
— Не хочется, — ответил Цымбал. — Мне еще рано, я живу по часам, соблюдаю строгий режим, каждый кусок мяса прожевываю шестьдесят раз — это улучшает усвоение белка. А что касается блинов; то они, между прочим, тяжелы для желудка и предрасполагают к лености.
Смешливая Варенька расхохоталась. Цымбал раскланялся и ушел.
5
Через день после возвращения Долинина из Ленинграда туда на его «эмке» отправился с Ползунковым Наум Солдатов. Наум побывал в областном партизанском штабе и получил разрешение вновь пойти на работу в тылы противника. В подвальчик Долинина он зашел в тот час, когда Долинин сидел за столом и с деревянной ложки прихлебывал пшенный суп, сваренный на этот раз без помощи Ползункова.
Увидев на Солдатове новые сапоги и новую шинель, Долинин все понял.
— Уходишь? — сказал он грустно.
— Кончилось наше иждивенчество, — весело ответил Солдатов. — Переходим на подножные корма. Сегодня в ночь! — И тоже подсел к столу: — Дай похлебать напоследок.
Они долго и молча посматривали друг на друга. Обоим была памятна та последняя ночь в Славске — это было за час до приезда полковника Лукомцева, — когда они прощались на райкомовском дворе. Впервые за всю свою долгую совместную работу два деловых, серьезных человека обнялись, как родные братья, а может быть, даже и более горячо и искренне, чем братья. Секретарь райкома Долинин не мог вымолвить ни слова, но секретарь райкома Солдатов и тут старался быть верным себе. «Спеши, — сказал он не слишком, правда, твердым и суровым голосом. — Бой уже за Славянкой…» — «Встретимся ли еще?» — думал тогда Долинин прислушиваясь к его удалявшимся шагам по изжеванной танками дороге, и так стоял на ветру, пока во двор не въехала машина Лукомцева.
И в эту минуту, глядя в глаза Солдатову, Долинин снова подумал: «А встретимся ли?»
— Обнимемся, Наум…
— Успеем еще, — ответил Солдатов. — Дай поесть.
Наум недолюбливал подобные нежности. Ну, тогда, ночью, понятно: расходились в неизвестность, нервы не выдержали. А сейчас нервы в порядке — получили передышку, в партизанской же жизни ничего неизвестного нет, уже все стало известным за зиму.
— Получил задание взорвать два моста, — сказал он. — Думаю выполнить его в первую же неделю. Потом займусь городским головой, Пал Лукичом. Не я буду — уберем мерзавца. Хотелось бы еще связаться с лужским отрядом: больше людей — крупнее дело.