Ленинский тупик
Шрифт:
“Ч-черт!..” Какие-то фары, круто, как прожекторы описав полукруг, свернули с шоссе на “дорогу жизни”. Вот они ближе, ближе… В слепящем свете их видно, как несется наперерез дождь не дождь, снег не снег. По тому, как легко, волчком, вертанулись фары, Ермаков нонял - идет легковушка. “Кого это в такую рань?!”
Автомобиль затормозил у ног Ермакова. Приоткрылась дверца, послышался нервный голос Зота Ивановича:
– Ждешь?
– Жду, - помедлив, пробасил Ермаков и зевнул в руку: мол, я вовсе не обеспокоен.
– Кому обязаны?
– спросил
Ермаков ответил сонным голосом: -Кто его знает? Как снег на голову… - Кто сообщил?
– Подкидыш, наверное… -сладко зевнул в руку.
Лицо Зота Ивановича забелело поодаль и снова пропало в темноте. Заурчал автомобильный мотор, до Ермаков а донеслось: - Узнаешь, что выехали, - звони!
Ермаков направился к подъезду, почти убежденный - придут дизели.
И точно. Два спасительных белых огня медленно, с достоинством, развернулись к “дороге жизни”. Сзади подоспел еще один грузовик, освещая в длинном, как санитарные носилки, кузове серые плиты перекрытий. За ними выстраивалась целая колонна.
Ермаков не выдержал, выскочил из треста (в тресте, кроме ночного сторожа, ни души) без шапки, в расстегнутом пальто. Закричал, сложив руки рупором: - Эй!-эй! На какой корпус?.. Точненько! Налево, четвертый по счету.
Мимо, рыча и обдавая его перегаром солярки, протащился один дизель, другой…
– Дава-ай, ребятки!
Ермаков ворвался, задыхаясь, обратно в кабинет, набрал номер Акопянов. В трубке послышался сонный голос Огнежки: - Слушаю вас.
Ермаков хотел прокричать: “Ура! Везут!” -но тут же у него мелькнуло: может, разыграть ее? Сказать, чтоб бежала на корпус, там безобразие на безобразии… Но неожиданно для самого себя взревел в восторге своим оглушающим басом единственную строчку из старого польского гимна, которую он знал:
– Еще Польска не сгинела!..
– Что?
– Еще Польска не сги-и…
– Вам что, товарищ?
– Польска, говорю, не сгинела.
– Ермаков?
– Ермаков! Ермаков! Марина Мнишек чертова!
Пулей на царство! Железобетон пошел! Потоком!
Часть вторая
Е Р М А К
Сколько раз Ермаков хватался за телефонную трубку, чтобы поток железобетона не иссякал? Сто? Тысячу?
Однажды телефонная трубка выскользнула из его лапищи, и он начал заваливаться боком на дощатый стол прорабской. Огнежка, вскрикнув, подхватила
Ермакова под руки, уложила поперек прорабской на фанеру, на которой было начертано красной краской: “Кирпич стоит 32 копейки. Береги его…”
Черная эбонитовая трубка от удара об пол треснула. Огнежка вертела ее в руках, дула в нее. Телефон молчал.
Когда Огнежка, бегавшая вызывать скорую помощь, вернулась в прорабскую, Ермаков уже снова сидел за столом. Щеки его порозовели. Он согласился доехать на санитарной машине лишь до треста. Прошел к машине, горбясь, унося на своей широченной кожаной спине оттиск едва различимых красных букв.
Единственное, что удалось Огнежке, - эта настоять на том, что Ермаков после работы поедет не домой, а в ночной санаторий ГлавМосстроя, корпуса которого они сдали к открытию XX партийного съезда.
Ермакову измерили давление крови и тут же уложили на топчан, застланный клеенкой. Не разрешили даже дойти до палаты. Принесли брезентовые носилки. Испуганный чем-то главный врач, старик в коротеньким, выше колен, халате, сообщил по телефону в трест, что Ермакову нельзя вставать с постели по крайней мере месяц-два.
Утром Ермаков поднялся и как ни в чем не бывало принялся за свою обычную гантельную гимнастику. Гантели разыскал в кабинете физкультуры. Главный врач, услышав об этом, промчался по двору вприпрыжку, надевал пальто на бегу. Он отыскал Ермакова в телевизорной комнате.
В открытой до отказа фрамуге свистел ветер. Он заносил снежок. Снежок сеялся и на натертый до блеска паркетный пол, и на обнаженного, по пояс бронзового Ермакова, и на старика врача, который жался к стене, подняв воротник зимнего пальто и крича Ермакову, чтоб тот немедля прекратил самоубийство…
Но как только врач пытался приблизиться к Ермакову, тот выбрасывал руки перед собой:
– О-одну минутку!.. Наконец Ермакову снова измерили давление. Тяжелейшие, с гантелями, упражнения привели к исходу неожиданному: кровяное давление упало. Врач трижды накачивал красную резиновую грушу прибора и каждый раз недоуменно пожимал плечами.
Из душевой кабинки Ермаков вышел “практически здоровым”, как официально подтвердил старик врач, который все ходил вокруг Ермакова, потирая озябшие руки и разглядывая его с изумлением деревенского мальчишки, впервые увидевшего паровоз.
На другой день в ночной санаторий вызвали профессора-консультанта, известного ученого-сердечника. Он остучал выпуклую, как два полушария, грудь Ермакова длинными, с утолщениями на сгибах, пальцами виртуоза. Время от времени замечал что-то главному врачу на латыни; от которой Ермакову становилось не по себе. Скрывают от него, что ли…
– Перейдете вы когда-нибудь на русский?
– вырвалось у него.
Черные, похожие на влажные маслииы, глаза профессора взглянули на Ермакова скорбно. Нет, просто возмутительно скорбно. Не глаза, а какая-то вековая еврейская скорбь. Смотреть так на Ермакова?! “Гляди веселее!” - хотелось крикнуть ему.
Укладывая свои инструменты в кожаный саквояж, профессор наконец разъяснил:
Сердце изношенное. Сказались тяжелое ранение и контузия на войне, но в результате упражнений с гантелями чудовищно развитая сердечная мышца стала, по выражению профессора как бы крепостной стеной, ограждающей усталое и больное сердце от казацких набегов жизни.
– Теперь я верю, что вы и в самом деле первый каменщик в государстве! Возвести этакую стеночку!
Он окрестил Ермакова фанатиком утренней зарядки, заметив с грустной улыбкой, что в его практике это первый случай фанатизма, который принес пользу.