Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
В переулке показалась ограда Третьяковской галереи. Не только Осокина, много лет мечтавшего увидеть этот музей русского искусства, но и тех, кто не имел никакого отношения к живописи, охватило благоговение. Ковровые дорожки, заглушавшие шаги, сдержанный говор, вид огромных зал, густо завешанных бесценными полотнами, еще углубили торжественность настроения. Леонид и Шатков, едва сдав кепки, стремительно начали осмотр. За ними толпилась остальная компания, понимая, что «художники» здесь главные. У Осокина разбежались глаза, он оробел от; количества картин, блеска тусклых от времени золотых
— Какого это художника рисунки? — тихо спросила его Алла.
Ответить Леонид не мог и смешался: он сам не знал — какого. Знал он не больше двадцати самых популярных имен, но, к полному своему удивлению, их полотен, известных ему по литографиям, здесь не обнаружил. Вообще вокруг висели сплошные иконы. Странно.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он, беспомощно озираясь.
Спросить, что ли, кого? Вон у двери служительница. Неудобно перед товарищами, услышат. Шатков смущенно толкал его в бок, пожимал плечами: тоже ничего не понимал. Пришлось обоим тайком читать надписи: «Устюжское благовещение». Что это за мура?
— Здесь древняя живопись, еще периода Киевской Руси, — вдруг услышал Леонид спокойный голос Ильи Курзенкова. — Одиннадцатый — тринадцатый века: истоки нашего искусства. А это уже Московское княжество: Андрей Рублев. Первый наш гений. Вот его знаменитая «Троица». Реставрирована, конечно. Краски-то какие! На желтке затерты.
Внутри у Леонида все похолодело. «Рублев? Гений? Откуда он взялся? » Такой фамилии Осокин никогда не слышал, и, если признаться по совести, великолепные иконы великого русского живописца не произвели на него большого впечатления. Плоские темные святые — да и всё. Будь он здесь один — скорее всего прошел бы мимо, не обратив и внимания. Оказывается, вон как развивалось родное искусство?!
Теперь молодежь сгруппировалась вокруг Курзенкова, а он уверенно, словно экскурсовод, вел их по залам музея. Хорошо ли он знал живопись? Леонид в этом сомневался, — просто, наверно, не впервые в Третьяковской галерее. Как бы там ни было, а факт оставался фактом: разбирался Курзенков намного лучше его, и Леонид слушал с завистью. Какой же он задрипанный «художник», если так плохо знаком со своим любимым делом!
Ладно: вот поступит на рабфак и начнет жить по-новому — по самую маковку окунется в учебу.
Поднялись на второй этаж, и наконец начались залы художников, которых Леонид любил: Перова, Репина, Айвазовского, Васнецова, Шишкина, Крамского, Левитана. Однако и здесь оказались великие мастера, доселе неизвестные ему или такие, о каких он знал лишь мельком, понаслышке. Леонид в немом восторге застыл перед серовской «Девочкой с персиками», потрясенный совершенно живым взглядом темных глаз, мягкой линией наивных губ, нежным, весенним освещением комнаты, душистым воздухом, запах которого он просто чувствовал. Час от часу не легче: не знать такого чудодея-живописца!
— А вот и наш сатирик Федотов, — говорил Курзенков. — В русской живописи он занимает важное место: основал школу критического реализма. Сам великий Брюллов признал его первенство.
И начал объяснять содержание федотовских «Сватовства майора», «Вдовушки».
И этого художника Леонид не знал. Теперь он уже не ахал, не удивлялся. В Третьяковской галерее оказались десятки ярких талантов, о которых он не имел никакого представления. Когда же они вошли в залы, где висели полотна Сурикова, Врубеля, Леонид уже был так подавлен, что лишь мрачно сопел. В сущности, если разобраться, разве он когда нибудь всерьез занимался рисунком? Юношеское увлечение провинциальное дилетантство. Все познается в сравнении. Не попади он в Москву, не понял бы, что полный неуч. Лишь здесь, на рабфаке, на отделении ИЗО начнется его подлинная школа. Сколько же ему нужно гнуть спину, пролить пота! Да сможет ли он выдюжить? Есть ли у него дарование?
Охваченный внезапными сомнениями, Леонид исподлобья смотрел, как, не выпячивая себя, свободно и с достоинством держался Курзенков, как ловко сидел на нем сшитый по мерке светло-серый костюм, как мягко блестели начищенные модные туфли. Какие у него уверенные, плавные движения; улыбка и та отработана: может немедленно появиться и тут же исчезнуть. Глаза из-под черных, толстых, как пиявки, бровей смотрят приветливо, ясно, без малейшего смущения, руки чисты, выхолены.
Теряется ли когда-нибудь Курзенков? Делает ошибки? Гладок, ладен, шея крепкая — хозяин жизни. Вот они какие, московские львы.
Вполне понятно, почему рабфаковские девчонки теснятся вокруг него, с жадностью ловят каждое слово. Оказывается, надо уметь следить за своей внешностью, уметь держать себя.
Когда выходили, Дина Злуникина томно сказала: — Самое большое впечатление на меня, произвел Врубель.
— Обожаю его декорации к «Демону» Рубинштейна. Конечно, декаданс сейчас не в моде... но удивительная фантазия, гениальный художник. И подумать только: ослепнуть, бредить о «новых изумрудных глазах» и умереть в психиатричке!
Успех на недавней «репетиции» выделил Дину среди будущих артисток. Она теперь всюду высказывала свои замечания.
«Вон какие девки прут на рабфак, — подумал Леонид. — Даже биографии художников знают! »
До посещения музея он лишь смутно слышал о Врубеле. Оказывается — гений.
После тишины, полумрака Третьяковской галереи блеск предвечернего солнца казался особенно ослепительным, скопившийся зной на улицах особенно ощутимым, звонки трамваев, гул толпы особенно шумными, вязкими. Выйдя из Лаврушинского переулка, молодежь, делясь мнениями, пошла по набережной к Большому Каменному мосту.
— Понравилось тебе, Леня? — спросила Елина.
Ощущение двойное: сразу почувствовал свое ничтожество и особенно захотелось учиться у опытного художника. Третьяковка столько разбудила мыслей — за год не переварить! Слыхал я, что картина не может развивать мысль, как роман, дает только один момент. Да зато как! Возьмите «Черное море» Айвазовского. Просто движется, бьет пенной волной: лезь и купайся. Ни одно перо так не изобразит, как кисть!
Кудрявый чуб Леонида растрепался, смелые глаза на открытом возбужденном лице сияли радостью познания, щедростью чувств. Все как-то забыли книжные пояснения Курзенкова. Полуоткрыв рот, слушал друга Иван Шатков. Алла Отморская сама взяла его под руку, заглядывала в лицо, приравняла свой шаг к его шагу.