Леокадия и другие новеллы
Шрифт:
Поутру я проснулся поздно, разнежась на сельских перинах. Солнце было высоко, и птицы, заливаемые янтарным светом, пели свои беспечные гимны. Меня звали к завтраку. После него я простился с радушным хозяином, извиняясь неотложностию своих дел; полковник меня не удерживал. Назавтра надеялся я быть у дяди. С сожалением я покидал дом столь гостеприимный. Нам собрали еды в дорогу; кучер, придерживая что-то под полою, угнездился на починенном экипаже, пригласительно щелкнул бичом, и мы покатились между липами, стройная чреда которых напомнила мне, что среди забот сегодняшнего утра я все же успел с бокалом бордо уйти в садовые аллеи и, вытерпев ожидаемые неудобства, совершить почтительное возлиянье пред безликим столпом, глядящим в дремучую зыбь ежевичной поросли.
ПОД БУКОВЫМ КРОВОМ
О Meliboee, deus nobis haec otia fecit.
Г-н W. огляделся. Ветви еще качались, потревоженные его быстрой ходьбой. Из-за тисового боскета доносились внушительные рассуждения Лейбница и звонкий тон принцессы Софии. Квадратные тени крон недвижно лежали на солнечной траве, стягиваемые металлической вязью кузнечика. Выражение досады показалось на лице г-на W., когда он притянул к себе еще одну ветку и тотчас отбросил ее; мысль, что Лейбниц может быть прав и что среди мириад листьев в герренгаузенском саду не найдется двух похожих, была ему неприятна, когда он вспоминал о горячности, с какой оспоривал это утверждение. Ему казалось, что вне зависимости от требований тщеславия, вообще закономерных, и от нежелания быть смешным, держась ошибочных мнений, он должен был получить преимущество в этом споре, несмотря на то что принять противную сторону значило похвалить разнообразие природы — поступок тем более уместный, что в настоящий момент они пользовались всеми плодами ее равнодушного гостеприимства. Если бы дело шло о какой-либо истине, так ослепительно ясной, что прекословить ей было бы проявлением своеобразного бесстыдства, г-н W. не мыслил
Г-н W. остановился. Полуциркульное здание высилось перед ним. Между колонн он поднялся на помост. На отставшей холстине, призванной возместить скудость мира услужливостью изобретения, кроны деревьев волнообразно колыхались, передавая движение зверям и людям у их подножья. Симметрически выгибавшиеся над головой г-на W. гирлянды выносили из сумрака, стоявшего под потолком, свои увядшие переплетенья. Он посмотрел на приспособления и машины, раскрашенные в цвет стихий и предназначенные доставлять на сцену избранных представителей мира, меж тем как существа, не фаворизованные природой и добродетелями, могли полагаться лишь на свою расторопность. Красные и синие стекла бросали праздничные лучи; г-н W. протянул руку, любуясь, как она заливается пунцовым, и медленно вернул ее себе. Хрупкая совокупность событий совершила свой круг и растаяла, г-н W. стоял среди гулкой сцены, не опасаясь быть задетым кем-либо из существ, ее населявших; но разноцветная среда, сквозь которую они двигались, еще стояла здесь, недвижно кружась вместе с солнцем и готовая снова принять в себя истории любой длительности, и сохраняли исправность машины, способные обеспечить богам и героям любую форму условленного преимущества. По пестрым доскам г-н W. прошелся вдоль задней стены, выходящей на закрытую аллею (в ее перспективе находилась воображаемая страна, откуда на герренгаузенскую сцену прибывал ожидаемый спаситель), и спрыгнул вслед за незнакомцем. Непрерывная вязь ветвей сомкнулась над ним, подобно глубокой воде или одичавшей триумфальной арке, и он пошел в искусственном полумраке, повременно обрывая по два листа с очередного дерева. На сыром песке он заметил свежий отпечаток башмака и поставил рядом свою ногу, но не успел точно увидеть, различаются они или нет, оттого что невидимая птица так просвистала в глубине по правую сторону от аллеи, что ему послышалось, будто кто-то, ступая по веткам, выходит оттуда на дорогу, и г-н W. обратился его увидеть, — но птица, перепорхнувши, свистнула слева, и он, уже успев понять свою ошибку, обернулся тем не менее и туда, и от этого немного пошатнулся и схватился ладонью за закружившуюся голову; и в этом состоянии ему вдруг с необыкновенной ясностью вспомнилось, как незнакомец в камзоле, точно как у него, облокотясь на павильонные перилы, выстукивал по ним какую-то мелодию пальцами, на одном из которых был яркий перстень, что г-н W., с его хорошим зрением, разглядел, но, конечно, не расслышал. Когда рассеялось в голове, он шагнул далее и не останавливаясь пошел к выходу из аллеи, где что-то остро блистало.
Он вышел к фонтану «Алфей и Деянира». Речной бог, еще без следов несчастной битвы на курчавой голове и с выражением непобедимого самодовольства, преподносил прекрасной нагой Деянире, нестерпимо лучащейся на солнце, зубристую раковину, должную означать власть над всем порожденьем речной глубины, которую Деянира принимала левой рукой (дурной знак), держа в правой, несколько на отлете, бронзовое зеркальце, куда гляделась пред появлением бога. Пенистый ток ниспадал из раковины им под ноги, вокруг которых два свившихся дельфина, страшно выпуча затянутые патиной, как ряскою, глаза, извергали из сомовьих пастей тяжелую влагу в плескучие обводы фонтана. Недвижно стояла ажурная радуга в водяной пыли, словно обещая, что потопа больше не будет, что бронзовым глазам статуй не придется видеть ни проплывающих над ними гуртом овец, ни тюленей, запутавшихся в ветвях дуба, и что назидания, взывающие к чувству боязни, сменились более духовным воздействием просвещения. Г-н W. услышал близкую поступь и еще успел увидеть, как спина человека, которого последние минуты он для чего-то преследовал, скрывается за витыми воротами лабиринта, простиравшего свою зеленую массу далеко вдоль перекрещивающихся аллей. Г-н W. кинулся в ворота, вступил в трепещущие листвой ущелья, повернул за первый поворот и замедлился, не уверенный, что сумеет выбраться отсюда в краткое время — ибо с правилами герренгаузенских лабиринтов он не был знаком — и помня, что его ожидают принцесса и Лейбниц и что, извиняя свое длительное отсутствие его подлинными мотивами, он может к шуткам над своей горячностью прибавить удивление своими романическими склонностями. Ему, однако же, казалось, что его поведение удовлетворительно объясняется тем, что он представлял себе довольно хорошо круг людей, которые могли в эту пору посещать парк; что человек, увиденный им, не был схож ни с кем из них и что во всяком случае его присутствие должно иметь веские основания. Всего несколько минут назад расставшись с дочерью курфюрста, за времяпрепровождение которой он думал быть отчасти ответственным, г-н W. не мог не считать справедливым интерес к неизвестному посетителю, чья таинственность не была свободна от подозрений в силу несчастного жребия всех государей, которым оказывают больше почтения, чем испытывают. Ему услышалось, как незнакомец, проходя мимо за лиственной преградой лабиринта, напевает мелодию, которая показалась ему знакомой, — но, еще ловя удаляющийся мотив, г-н W. наконец понял, что смутный звук, над которым он напрасно утруждает воспоминанье, видимо, производится фонтаном, расположенным в центре лабиринта, и что незнакомец окончательно перестал быть различимым среди шелеста струй и листвы. Кузнечик скакнул перед ним по траве и скрылся. Г-н W. оторвал два листочка с шевелящейся и качающейся стены: они были разные. Он шагнул вперед, и среди преднамеренного хаоса что-то ослепило его: в крупной, темной листве, скрытой от солнца высотою стен, несколько соседственных листьев горели нестерпимым золотом. Г-н W. поглядел с удивлением, прежде чем раздвинул их, чтобы выглянуть сквозь озаренной листвы: оказалось, что отшлифованное зеркальце в руке Деяниры, отражая солнце, бьет в этот час сюда, проницая за сквозящие стены лабиринта. Он поглядел еще минуту на дымный луч, пересекавший перед ним мглистый коридор, прежде чем повернуться и выйти из лабиринта, где скрылся его незнакомец и откуда, возможно, он уже счастливо выбрался на другую аллею в ту минуту, когда г-н W., все еще во власти задумчивости, оставленной в нем покинутой машинерией Флоры, бесстрастно развертывающей свой важный замысел в этот пустынный час, медленно выходил из витых ворот. В отдалении нескольких сотен шагов на широком взлобье стоял круглый храм, выстроенный курфюрстом, дабы напоминать о величестве творения и о блаженстве созерцать в нем распоряжения Божества; стройные колонны его мерцали в перистой тени молодых акаций. Если бы г-н W. имел возможность достигнуть до этого места, господствовавшего над окрестностью, то, глядя вниз от храмовых ступеней, знал бы точно, где находится увлекший его незнакомец, но, к несчастью, между ним и высокою площадью храма пролегало русло речки, в сем месте изогнутое полукругом, нарочно расширенное и прилежно поддерживаемое. Скудные берега ее укреплены были гранитом со свисавшим чугунным кольцом, за которое хватался, причаливая, лодочник, назначенный перевозить гуляющих от лабиринта к храму, но в жаркие часы, когда ему напекало голову, уходивший дремать в рощу Пана, чему не препятствовал курфюрст, видя в этом уместную аллегорию. Спускаясь по берегу, г-н W. сильно поскользнулся — удержался, но черпнул размахнувшей рукою песку. Он осторожно присел на корточки и окунул руку в теплую воду. Поднявши голову к небу, меж тем как сквозь его пальцы текли благонамеренные струи изогнутой курфюрстом реки, он видел, как храм созерцания, похожий на сквозящее облако, возносит классический свод к белеющей лазури, где кружит далекий коршун, словно прикованный к ступице гигантского колеса, — и г-н W., щурясь от солнца, представил, как если бы он, сходя по ступеням храма, на которые золотая акация бросает крупную рябь, точно ливень на реке, с этого избранного места наблюдал весь обдуманный замысел княжеского парка. Он видел оттуда себя, сидящего над темноблещущей излукой аллегорической реки, и омкнутое пепельным горизонтом полудня бесконечное множество того, что было уготовано встречаться ему по дороге сюда и что таким же образом будет сопровождать его обратный путь, представительствуя не только за свое предписанное значение, но и отчасти за значение множества других вещей, которые он увидел бы, если бы выбрал другую последовательность аллей. Он видел в тенистых аллеях насупленные гроты, подставляющие тому, кто заглядывает в их жерла, стоящее против входа зеркало, для удивления от непредвиденной встречи; видел солнечные часы и причудливые тени фонтанов на влажном песке. Он видел ветви, качающиеся от прыганья и возни щебечущих птиц, и невозмутимую гладь квадратных прудов, по которой далеко разносится гам разноплеменного птичьего стада из менажерий, как быстрое бормотанье человека, на миг выбившегося из беспокойного сна. Он видел, наконец, всю кропотливо размеренную окрестность, от Меркурия в утомленной позе умного эпикурейца подле главной лестницы, ртутно блещущего между двух шарообразно остриженных орешников, до Сатурна в старинной дубовой посадке, чье каменное лицо, затененное широкой шляпой, глядит за парковую грань туда, где уже тянутся терпеливые крестьянские уделы. Он опустил глаза к своему безмолвно качающемуся отражению. Какие-то зеленые волокна стлались по дну в прихотливом подчиненье струям, роющим витые бразды в песке. Что-то проковыляло по дну, украшенное конической мозаикой из слюдянистых обломков раковин, и пропало в темноте. Все дышало смутной сонливостью. Странно было думать, что лишь стремление столкнуться с человеком, мелькнувшим в аллее, привело сюда г-на W.; среди тех разнообразных чувств и впечатлений, которые он испытывал в течение своей прогулки, потребность видеть в природной архитектуре черты всеобщей разумности, законы которой он одарен был способностью познавать в себе самом, казалась ему той невидимой целью, что руководствовала его в безлюдных аллеях, между отбрасывающих короткую тень боскетов. Вдруг ему повиделось, что какое-то лицо смотрит на него из глубины белыми глазами, и хотя через минуту стало ясно, что только игра теней на углублениях дна вкупе с мгновенным и случайным переплетением водорослей вызвали это заблуждение, в чем он убедился, передвинувшись в сторону, но выражение явной ненависти, которым дышало это сцепление пятен и очертаний, подействовало на него так неприятно, что он рассудил за лучшее покинуть это место.
Он пошел вдоль воды и остановился против украшавших другой берег пышных зарослей барбариса, из которых по пояс поднималась обнаженная мраморная статуя, о названии которой г-н W. мог только догадываться. Белое ее лицо отражалось среди воды, темные спины рыб сновали в его рту и глазницах, точно змеи или черви в расселинах черепа. Г-н W. перевел взор и увидел, что подлинное лицо статуи не обнаруживало осведомленности о тех печальных, но поучительных выводах, к которым располагало подражание ему, предпринятое природой; оно несло выражение благосклонности, самодовольной от сознания того, что красота тела, сияющего сквозь листву, даст этой благосклонности множество поводов проявиться или быть отказываемой. Блеща мутным перламутром, рыбы кусались друг с другом в беспокойной воде, доносящей до берега угасающий намек на их поведение, толкались зевающим ртом в упругую грань, за которой опасно развертывалось не подозреваемое ими пространство воздуха, и совершали неуловимые эволюции, послушные общей склонности. Повременно что-то всплескивало у нависших берегов, и трава дрожала, задетая брызгами.
Г-н W. поднялся и ощутил, что солнце уже очень напекло ему голову, пока он опрометчиво сидел над рекой, и что при вставании сухой и знойный шар разросся и почернел у него в глазах. Пора было скрыться в тени. Какие-то два цветка, обреченные неоправданно существовать за пределами цветочных часов, где их изученное обыкновение указывало бы гуляющему на расписание его личных обязательств, выбились из прибрежной травы, побудив г-на W. сорвать и сравнить их: отброшенные, они поплыли, очередно перегоняя друг друга медленными кругами. От Алфея и Деяниры, застывших в неумолимом сватовстве среди радужных брызг раздробленной и горячей воды, он принял влево, взяв в рассуждение, куда и как далеко могли уйти его спутники. Он шел рассеянно, думая еще повидать брошенный театр, а когда сообразил, что театр остался далеко в стороне и что воспоминания не руководят им на этой дороге, уже буковая аллея простирала над ним высокую тень, где каждое трепетанье листа было предугадано мастером, коего профессия научила не любить хаос как укоризну его репутации. Ступая по песку аллеи, в табельные дни текущей волнами народа, а ныне пустынной и предупредительной к его шагам, он вдруг понял, что неясно представляет себе эту рубрику парка и не знает точно, как идти, чтобы вернуться к разговору с Лейбницем. С грустью он подумал, еще чувствуя тяжесть в голове, что достаточно небольшого физического воздействия, чтобы затруднить разуму пользование его собственными силами, которое, как кажется, составляет его внутреннюю область, свободную от каких бы то ни было ограничений со стороны тела. Что-то заблестело сквозь листву впереди, и он, приблизившись, с некоторой досадой увидел гения, забытого между ветвей, откуда тот, держась на скрытом канате, вылетал во время недавних торжеств. Его позолоченное тело изъязвляли пороховые опалины от фейерверка, а благословляющий жест оказался удобен для гнезда, затеянного горлицами, чьи встревоженные головы, глядящие вниз, напомнили г-ну W. несколько строк из Проперция. Одаренный сомнительным происхождением из рук ремесленника, соревнующего цеховым привилегиям природы, и возможностью долго противиться смерти в силу добротности материалов, что были использованы его создателем, благотворитель княжеской семьи возвещал настороженным горлицам генеалогические откровения, не рассчитанные на их ограниченную осведомленность, и упрямо возносил в высоте над аллеей золоченую длань, сияющую на полдневном солнце и смутно светящуюся ночною порою, средь влажной листвы. Г-н W. подумал, что эта трогательная забывчивость распорядителя торжеств, заставившая покровительствующего духа претерпевать то, что он мог бы счесть неблагодарностью, учитывая в особенности горлиц и дожди, служит хорошим символом того неустранимого присутствия, коим применительно к герренгаузенскому парку располагает один человек, своею неоспоримою властью и взвешенным вкусом его создавший и поддерживающий в нем настойчивый порядок расположения и следования, так же точно, как его проницательное и терпеливое благоволение соглашает те сложные сцепления частных и общих интересов, именуемые государством, кои всемогущий промысел передал в его небезотчетное распоряжение.
Г-н W. быстро пошел по аллее, размахивая рукой с листком того бука, в чьих ветвях, удерживаемый прочным тросом, гнездился тяжелый гений государства; он почти вышел из аллеи, когда взгляд, брошенный в сторону, на узкую дорогу, обсаженную елями, остановил его: в затененной глубине стоял, спиною к нему, его давешний незнакомец, склонивши голову и раздумчиво чертя тростью по песку. Насупленный зев грота темно открывался перед ним, проблескивая влажным вертикальным отсветом, когда качающиеся ветви высоких елей пропускали в густую аллею солнечный луч. Томное, однообразное урчанье вяхиря раздавалось из возвышенного сумрака старых деревьев. Г-н W. со всею решительностью повернул туда, вошел в чреду елей, но вдруг увидел, что его партнер по странному гулянью, быстро пригнувшись, скрылся под нависшими ветвями и сделался невидим; даже шаги его по мягкому настилу хвои не были слышны. Г-н W. остановился там, где оставались следы его трости. Вяхирь шумно пролетел меж ветвями, и грот широко блеснул. Г-н W. разобрал вычерченные тростью буквы: это было из той элегии Проперция, которую вспоминал он минуту назад. Под ногами, средь хвои заметил он перелетающий лист бука, видимо, оброненный ушедшим незнакомцем. Он нагнулся поднять его и приложил к тому, который все еще оставался у него в руке. Показалось ему, что они похожи: в желтых прожилках, в редких зубцах было общее; но, не докончив сравненье, он отбросил их и, выразив на лице улыбку досады, быстро направился в ту сторону, где из-за деревьев слышался уже рассудительный голос Лейбница и смех Софии.
ЛОШАДЬ
К похоронам отца я не успел. Известие о его кончине запоздало, и дела задержали меня в Москве. Я испытал облегчение, когда понял, что приеду в город после того, как все будет кончено. Мне стыдно было лицемерить среди обрядов последнего прощанья. Что в этих обстоятельствах мной не руководствовали соображения более глубокие, нежели внушаемые благопристойностью, не делало мне чести, но я отложил пустое попеченье, ища лишь пощады для себя. Я не испытывал уважения к человеку, чьей душе испрашивал сейчас снисхождения у небес приходской священник в клубах ладана, и скорбь, возникавшая во мне помимо воспоминаний о временах нашего общежития, не столько меня занимала, чтобы я рисковал быть искренним там, где этого не ждали: ни славиться его бесчестием, ни оплакивать его добродетели мне не было охоты.
Когда-то он был не без образования и человеком, испытавшим всю притягательность беспокойного идеализма, так щедро разлитого и так жадно впитывавшегося молодыми людьми в атмосфере сороковых годов. Беспечность не позволила ему заметить, когда и как исподвольное омертвение тех заповедей и чувств, кои кажутся непременным багажом живого человека и утрату которых с таким ужасом оплакивает Гоголь, говоря об ожесточении и хладе неумолимой старости, превратило его в connexion четырех-пяти односложных отзывов на однообразные раздражения, совершавшихся в нем каждодневно с исправностью неповрежденного поместного организма. Возможно, мои знакомства небогаты, но я не видал человека, в меньшей степени располагающего тактом действительности, — а меж тем на нем лежали обязанности отца семейства и поместного владыки, о которых он был уверен, что блюдет их в безупречности, достойной всяких похвал. В детстве он приучил меня к тому болезненному энтузиазму, который для него самого сделался ритуальной привычкой нервов; мои рыданья, мой восторг возвращали его к возвышенному, к струне в тумане, к благородству юношеской дружбы, к шиллеровским цитатам (никогда не длиннее полутора стихов), ко всем тем мистериям отечественной сентиментальности, с которыми он давно разлучился; я имел для него ценность воспоминания. Смерть моей матери была сильным для него потрясением; растерянность скоро сменилась забытьём: он принялся пить, и девичья начала испытывать на себе пароксизмы его любезности. Он не дошел до учреждения гарема (отчасти потому, что от души считал себя порядочным человеком и смутно чувствовал, что, допустив в свой быт эту институцию, он не сможет более быть совершенно уверен в этом смысле), но его фаворитки были на виду и кроме материальных выгод познавали все удовольствие быть в глазах дворни предметом соревнования. С удивленьем и унынием я сознавал, что не люблю его. Отлучки из имения бывали для меня отпуском на волю; и с каким подавленным чувством возвращался я домой, где меня ожидали старческая сварливость, сладострастие и отвратительный цинизм человека, растерявшего все, что можно, и не имевшего ни мгновенья трезвости, чтобы ужаснуться при самых значительных потерях, но созерцавшего их с отупелым самодовольством. Смотреть спокойно на его одичание было невозможно; отчаяние охватывало меня; а между тем любое прекословие побуждало его, как всякого слабовольного человека, с удвоенным ожесточением практиковать привычные утехи, осуждение которых он считал мятежом и кощунством, или же, когда он хотел насладиться вполне, то обустроивать их тайно и с уловками самыми постыдными. Мои наследственные черты не способствовали нашему сближению: где можно было взять необоримой, ежедневной кротостью, обезоруживающею (как говорят) самую закоснелую черствость, я разражался укоризнами; усвоив силу рассчитанного сарказма, я заставлял отца задыхаться от злобы и находил в этом удовлетворение: не считая его достойным снисхождения, я не был приучен и к справедливости. При первой возможности я уехал из имения. Слухи, доходившие до меня, показывали, что при видимой бесцельности моего присутствия и вызываемых им взрывов обоюдной неприязни мой отъезд позволил ему ничем более не стесняться.
Не знаю, как он встретил рескрипт генерал-губернатору Западного края (после обеда он дремал под благонамеренной сенью «Московских ведомостей»). В деятелях эмансипации, графе Ланском, Ростовцеве, Милютине и прочих, он нашел озорников, от лица государства поставивших под сомнение его способность быть неподотчетным благодетелем, кои не только вступились в его привилегию сиять на злыя и благия, но именно выказали намерение сиять за него, между тем как он своё сияние почитал неотчуждаемым. Когда манифест 19 февраля пригласил его осенить себя крестным знамением, он уклонился; навлеченные реформой нарушения его власти завершились тем, что, уладив раздел с мужиками, при котором он всюду вредил себе в сладостном ожесточении обиды, он отдал имение арендатору и переехал в уездный город, верстах в сорока от поместья, где его жизнь пустилась в прежнем русле, умеряемая лишь подорожанием привычных сластей в отсутствие крепостного ресурса и высокими упованиями, обращаемыми ныне на дворянское сословие. За несколько недель до смерти он заболел и слег в постель, из которой его переложили уже на стол и в гроб; какие чувства, какие воспоминания и соображения сопровождали его длительное стоянье на той грани, подле которой любой самообман должен спадать, как ветхое платье, я не знаю; самое известие о его кончине я получил почти случайно.