Леонид Шебаршин. Судьба и трагедия последнего руководителя советской разведки
Шрифт:
Хороши были чистари — кипенно-белые роскошные голуби с двумя полосками на светло-серых крыльях. Когда они устремлялись стаей ввысь и начинали парить, кувыркаться там, то казалось, что в небе играет, резвится большое белое облако, прилетевшее к людям из горних далей.
Очень ценились так называемые «немцы» — крупные, статные голуби, необычайно послушные. По одной только короткой команде хозяина они срывались с голубятни и стремительно уходили вверх, а по взмаху снятой с тела рубахи — садились.
Сизарей — голубей, которые ныне обитают по всей Москве, не было или, точнее, практически не было. Считались сизари птицами низшей пробы,
Между голубятниками заключались устные соглашения, которые строго выполнялись. Существовало два понятия: «ловимся» и «не ловимся». Если голубь относился к категории «не ловимся», то владелец голубятни, на чью крышу сел чужак, возвращал птицу без всяких разговоров. Если же голубь подпадал под понятие «ловимся», то становился добычей и уже принадлежал новому хозяину. В этом случае его надо было выкупать либо на что-нибудь выменивать, например на другого голубя. Правило «ловимся — не ловимся» соблюдалось в Марьиной Роще беспрекословно.
Когда в небе появлялся чужак, то немедленно поднимали все стаи — всем хотелось захватить его и совершить какую-нибудь маленькую коммерческую сделку. Для того чтобы заманить чужака на свою крышу, существовали карнатые голуби. Карнатые — значит, с выдранными из крыльев перьями, неспособные совершать красивые демонстрационные полёты. Но для поимки чужой птицы карнатый голубь был просто незаменим.
Незаменим он был и тогда, когда необходимо было посадить стаю. Тогда хозяин подбрасывал вверх карнатого голубя. Тот тяжело трепыхал куцыми крыльями и грузно плюхался на крышу. Стая обычно это замечала и садилась рядом. Хозяину только того и надо было.
Основная масса любителей ценных небесных птиц, завидев чужого голубя, занималась усадкой. Что такое усадка? Да обыкновенная хитрость. Брали голубя, зажимали ему лапки пальцами, вскидывали его над головой и тут же отпускали. Голубь трепыхался, взмахивал крыльями и невольно обращал на себя внимание чужака. Так продолжалось до тех пор, пока чужак не подлетал и не садился рядом. Тут-то он и попадал в плен.
Дальше шла разборка по принципу «ловимся — не ловимся». Если выпадала карта «ловимся», то новый владелец чужака вправе был рассчитывать на некую денежную мзду, а это означало, что можно будет выпить кружечку пенистого пива в ларьке на Шереметьевской улице.
Кстати, пили в Марьиной Роще, как рассказывал Шебаршин, мало. В основном выпивали по праздникам либо в дни, связанные с какими-нибудь личными или семейными событиями. Заметим, что многие держали в своих сараях кур и поросят. Куры — это дело обыденное, мелкое, а вот поросёнок… Когда поросят забивали, собирался весь двор. Накрывали стол, жарили свежую печёнку с картошкой. На таких пиршествах обязательно было и «хлебное вино» — сиречь водка. За столом пели песни, вспоминали прошлое…
А голуби Марьиной Рощи, изящные птицы с их затейливыми полётами, с ласковой доверчивостью к людям, иногда снились Шебаршину в зрелые годы. Они словно бы специально прилетали к нему из прошлого, чтобы снять все накопившиеся тяготы. Вспоминал он голубей детства и в последние дни своей жизни…
Мы уже отмечали, что отец Леонида был настоящим книгочеем. Покупал он литературу самую разную, специально сколачивал для книг полки, хотя в простых семьях в моде тогда были этажерки. Полки эти с теснившимися на них книгами — и в потёртых переплётах,
С одной стороны, очень хотелось наконец вырваться из нужды. А с другой — престиж будущей профессии тоже вещь немаловажная. Был среди родственников Шебаршиных кадровый военный — В. А. Кочеров. Он и порекомендовал Леониду Военно-воздушную академию им. Жуковского. Но из этого ничего не вышло. Медкомиссия выявила проблемы со здоровьем, которые могли обернуться отчислением со старших курсов. В зачислении в академию отказано не было, но врачи советовали не рисковать.
Рассчитывать на «авось» Шебаршин не стал и, посоветовавшись на этот раз с приятелями, подал документы в Московский институт востоковедения, находившийся в Ростокинском проезде. В результате его зачислили на индийское отделение.
Началась новая жизнь — полная иных забот, чем прежде, и одновременно довольно вольная и даже в какой-то мере бесшабашная. Институт, который избрал Шебаршин, как и все вузы, имел свои традиции, свой устав, но всё-таки внутреннюю жизнь в нём больше определяло студенческое братство.
Стипендия, которую стал получать Шебаршин, была вполне приличной, едва ли не такой, как зарплата у матери. Мать, узнав об этом, только и проронила:
— Так, глядишь, и Лерку вытянем.
Но, что не менее важно, институт стал некой незримой нравственной опорой, в нём всегда можно было получить поддержку, в том числе и материальную. Так, на первом курсе развалились у Шебаршина ботинки, а у матери в то время, как назло, — ни копейки, чтобы купить новые.
Пришёл Леонид в кассу взаимопомощи:
— Выручайте!
И ему выдали 75 рублей, на которые он купил вполне приличные ботинки — почти три сезона проходил в них.
Шебаршин учился уже на третьем курсе, когда Институт востоковедения решили закрыть и слили с вузом, одно название которого — Московский государственный институт международных отношений — у многих однокашников Шебаршина вызывало трепет. Произошло это уже после смерти Сталина — события, которое, естественно, в студенческой среде не прошло незамеченным. Как вспоминает Шебаршин, в марте 1953 года смерть Сталина казалась катастрофой. Но тут же замечает: «Катастрофы, как нам думалось, не произошло, а улучшения в нашей общей жизни наметились довольно скоро».
Думается, не все согласятся с таким мнением, особенно ветераны — свидетели послевоенного возрождения конца сороковых — начала пятидесятых и, конечно же, ощутимого при Сталине снижения цен на продовольствие и товары хозяйственного обихода. Но мы знаем, что разным людям свойственны самые разные, часто — взаимоисключающие оценки роли Сталина в жизни страны, и для близкого окружения Леонида Владимировича не было секретом, что сталинская эпоха была для него едва ли не главным и постоянным камнем преткновения. Как человек мыслящий, он стремился постичь суть противоречий тех лет, но отказывался воспринимать великое и трагическое в их диалектическом единстве.