Леопард на солнце
Шрифт:
Не одна Ана Сантана поддается соблазну развязать при ней язык, пустившись без удержу в пространный рассказ. Все в семье поступают так время от времени, хотя и знают, что не получат никакого ответа, ни совета, ни комментария. А может, именно потому, что видят в Немой идеальную конфидентку: единственного человека, предоставляющего в их распоряжение внимательные уши и закрытый рот.
– Ночью Нандо опять говорил во сне об этой женщине, о Милене, – выпаливает Ана, садясь на табурет рядом с Немой. – Вечером он вошел в комнату, чем-то взбудораженный, чем – не захотел мне сказать. Он улегся в гамак, как обычно, а я осталась одна на кровати.
Бездонные глаза Немой разглядывают Ану, пронизывая слой за слоем. Сначала проницают сквозь ее белуюкожу старинной куклы, потом, глубже, видят усмиренную гордыню бедной девушки, а в глубине – страждущую, кровоточащую душу, с упорством факира распинающую себя на отточенных остриях оскорбленного достоинства, разбитой мечты о любви и язвящей ревности. Ана Сантана не выдерживает этого взгляда, он жжет ее. Она встает, наливает себе еще кофе, снова садится, трет ноющие запястья и продолжает рассказ.
– Я хотела узнать, когда он с ней познакомился. Он сказал, что это было много лет назад, на закате, в заповеднике розовых фламинго. Он возвращался из поездки и вышел из «джипа», чтобы подождать, когда вернется стая. В тот момент, когда он увидел птиц на горизонте, к нему приблизилась двенаддатилетняя девочка. Дитя нищеты: тощая, грязная, зубы гнилые. «Увези меня в своем „джипе", – попросила она. Он рассмеялся и сказал: «Куда же ты хочешь, чтобы я увез тебя?» – «Далеко. Туда, где мой муж меня не найдет».
Немая уже знает об этом. Ее глаза под мохнатыми бровями, окаймленные мохнатыми ресницами, обладают рентгеновским даром и видят многое. Она сторожила сон своего брата Нандо, и видела в его снах стаю фламинго. Их шесть десятков, и они, как и каждый вечер, возвращаются на то место, где ночуют из поколения в поколение. Они летят устало, медленно махая крыльями в горящем на западе небе. Нандо очень молод, он один на селитряном пустынном берегу, он в рубашке, без пиджака, весь в гусиной коже от холодного бриза. Перед ним расстилается море, позади и по сторонам, насколько хватает глаз, – раскаленная белизна пустыни.
На этом берегу не живут люди, кроме старика-индейца, обладающего пронзительным голосом и скупого на слова, которому власти доверили бюрократическую работу по подсчету птиц: каждый вечер он детским почерком записывает сколько особей прилетело и точное время их возвращения, а на рассвете регистрирует время, когда они поднимутся в воздух. Такова его единственная обязанность, если не считать приставания к эпизодическим визитерам с целью получить от них добровольные пожертвования и подпись в журнале посетителей. Нандо знает его, потому что не раз останавливался здесь. Но сейчас старика нет, и за подписью к Нандо подходит девочка. Малолетняя жена старого индейца.
– Так она жена ему была или дочь?
– Жена, хотя конечно и дочь тоже.
Это продувная, ловкая девчонка, мастерски владеющая искусством выживания. Она глядит на Нандо, наблюдая за ним. Дождавшись, когда его охватит восхищение птицами, которые теперь стоят на своих длинных ногах в золотистой воде, она скользит к окошку «джипа» и в мгновение ока юркает туда, чтобы стащить чемоданчик, тщедушная и проворная,
Он дает ей увесистый шлепок по заду, и она выпускает чемоданчик.
– Понимаешь, Немая? – спрашивает Ана Сантана. – Эта девочка была белокурая Милена, хотя тогда ее не звали Милена, и она еще не была белокурой. Нандо не мог ее забыть с того самого первого дня, когда помог ей убежать от мужа. Это из-за нее твой брат меня не любит, не любил еще прежде, чем со мной познакомился.
Черное, кроткое море ласково подбирается к ногам Раки Баррагана. Ночные крабы обследуют его обрызганное прибоем распростертое тело, но не царапают его. Луна омывает Раку голубым сиянием, и в этом сиянии видно, как кровь из его порванных вен вытекает медленно, капля за каплей, и впитывается в песок. Благоприятным расположением светил отмечена эта ночь полнолуния, ночь его смерти. Наконец есть свет и для Темного. Покой, конец его страданиям. Теперь можно произносить его имя: это больше не дурная примета и не синоним ужаса.
«Вечно пребудет море, чтобы омыть душу», – сказал когда-то Нарсисо Лирик, склонный к высокому слогу, и Рака вспомнил в час агонии эти слова. С последним дыханием он приблизился к морю и рухнул на берег. Соленая вода даровала ему прощение, и смерть возвратила благодать, в которой отказал ему этот мир: наконец он был красив и свят.
– Как его убили, холодным оружием или огнестрельным?
– Со всей жестокостью: сперва расстреляли, а потом и нож пустили в ход.
– Кто его убил?
– Фернели с его наемниками, это была кровавая оргия. Они покончили с Темным (заметьте, я говорю с «Темным», чтобы не называть гада по имени) и со всей его шайкой. Они убили семерых и после смерти искромсали их в клочья. Фернели тоже пришлось несладко, хотя он напал внезапно и со спины. Он недооценил свирепость Раки – тот убил четверых, прежде чем умереть. Среди тех четырех были двое Монсальве, братья Мани. Их звали Уго и Алонсо Луис, и они состояли киллерами под началом Фернели, потому что ни на что иное способны не были. Но не из-за них как таковых Монсальве света невзвидели. Впервые за долгое время они терпели серьезную неудачу: в одну ночь из семерых живых осталось пятеро. Вернись в свой дом тот, кого называть не след, Барраганы почтили бы его подвиг, закатив пир на несколько дней. Пожалуй и песни бы в его честь сложили, и на руках таскали бы… Хотя кто знает, Нандо никогда не любил отмечать и признавать чьи-либо заслуги. Факт тот, что Темный не вернулся в свой дом. С трудом ему удалось добраться до моря, чтобы там умереть. А трупы его дружков остались валяться на шоссе, среди разбросанных в беспорядке обломков металла и подожженных мотоциклов.
Исколотый ножевыми ударами, продырявленный как решето, истекая кровью, как Христос, неназываемый умудрился ускользнуть от своих палачей. Он бросился в кусты и скатился вниз по склону, продираясь сквозь заросли. Глаза его были слепы, уши глухи, голова в тумане, без воли и мысли. Но упорный черепаший инстинкт вел его в ночи в направлении моря, – и эта жажда прощения, безнадежное детское желание ласки дали его уже ватному телу энергию достаточную, чтобы пройти, проползти, проковылять, как избитый до полусмерти пес, на четвереньках, с километр, а то и больше, пока он не добрался до пляжа.