Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
По прочтении «Героя нашего времени» С. Т. Аксаков в июле 1840 года писал Н. В. Гоголю, что находит в романе «большое достоинство», и добавил: «Живо помню слова ваши, что Лермонтов прозаик будет выше Лермонтова стихотворца».
Л. Н. Толстой, в пору литературной молодости, когда упорно работал над созданием собственного стиля, особенно много читал прозу Лермонтова. Тогда же, в 1853 году, он записал в своём дневнике: «Я читал „Капитанскую дочку“, — и увы! должен сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара не слогом, но манерой изложения. Теперь справедливо — в новом направлении интерес подробностей чувства заменяет интерес самых событий… Повести Пушкина голы как-то».
Интерес подробностей чувства— это явно под впечатлением от образа мыслей
Того же мнения придерживался И. С. Тургенев, считавший, что «из Пушкина целиком выработался Лермонтов: та же сжатость, точность и простота». Находя в «Княжне Мери» отголосок французской манеры, Тургенев говорил: «Зато какая прелесть „Тамань“!»
Но что эти простосердечные мнения и восклицания классиков русской литературы!..
Настали другие времена — и Сирин — Владимир Владимирович Набоков в своём «Предисловии к „Герою нашего времени“» взялся объяснить английскому читателю, в чём же достоинства лермонтовской прозы. И застыл перед романом, будто перед Сфинксом…
Разумеется, он всё, как ему казалось, разгадал. А именно — фокус спиральной композиции,с помощью которого выстроен роман, наподобие стихотворения «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана…»). Потом Набоков поиронизировал насчёт «неуклюжего приёма подслушивания», дотошно подсчитав, сколько раз и в какой повести он применялся Лермонтовым. Поведал, как далека проза Лермонтова от изящества, как она суха и однообразна, — да и что можно было бы ожидать от молодого неопытного автора, у которого ничего за душой, кроме пылкости, беспощадной откровенности и невероятного дара. «Его русский так же коряв, как французский Стендаля; его сравнения и метафоры банальны; его расхожие эпитеты спасает разве то обстоятельство, что им случается быть неправильно употреблёнными…» Разъяснил генеалогию «этого скучающего чудака» Печорина — из нескольких поколений героев русской и зарубежной литературы. Прошёлся критическим взором по другим персонажам романа, признав их никуда не годными, ну, разве что кроме жалкого и трогательного Максима Максимыча («Мери — типичная барышня из романов, напрочь лишённая индивидуальных черт… Вера совсем уже придуманная… Бэла — восточная красавица с коробки рахат-лукума»). И вот Набоков задаёт себе детские вопросы:
— Что же в таком случае составляет вечную прелесть этой книги? Отчего её так интересно читать и перечитывать?..
И сам отвечает на свои же вопросы:
«Уж конечно, не ради стиля, хотя, как это ни покажется забавным, школьные учителя в России всегда склонны были видеть в ней образец русской прозы. Этого нелепого мнения, высказанного (по утверждению мемуариста) Чеховым, можно придерживаться в том только случае, если понятиями общественной морали или добродетели подменять суть литературного творчества, либо надо быть критиком-аскетом, у которого вызывает подозрение роскошный, изысканный слог и которого, по контрасту, неуклюжий, а местами просто заурядный стиль Лермонтова приводит в восхищение как нечто целомудренное и бесхитростное, и довольно одного взгляда на отработанный до совершенства, до магического артистизма стиль Толстого (кое-кто считает его литературным преемником Лермонтова), чтобы стали очевидны досадные изъяны лермонтовской прозы».
Набоков ставит под сомнение запись «мемуариста», — однако Иван Бунин известен исключительной памятью и уж тем более он был точен в передаче речи Чехова, которого хорошо знал и которого беззаветно любил прежде всего как человека. Да и разве один только Чехов восхищался «Таманью»!.. Говоря же о «роскошном, изысканном слоге», коему некий критик-аскет предпочитает слог Лермонтова, Набоков явно намекает на себя любимого, тогда ещё, по несчастной доле писателя-эмигранта, не известного школьным учителям в России.
Но вот продолжение его ответа. Отводя Лермонтову простенькую роль «рассказчика» (не прозаика, ни тем более романиста), Набоков кое-как, сквозь победительную ухмылку объясняет
«И всё же если мы взглянем на него как на рассказчика и если мы вспомним, что русская проза тогда ходила пешком под стол, а нашему автору было каких-то двадцать пять лет, тогда нам останется поражаться исключительной энергии повествования и замечательному ритму, который ощущается не так на уровне фразы, как на уровне абзаца. Слова сами по себе незначительны, но, оказавшись вместе, они оживают. Когда мы начинаем дробить фразу или стихотворную строку на составные элементы, банальности то и дело бросаются в глаза, а неувязки зачастую производят комический эффект; но в конечном счёте всё решает целостное впечатление, в случае же с Лермонтовым это общее впечатление возникает благодаря чудесной гармонии всех частей и частностей в романе».
Тут создателю многих романов впору бы и задуматься о своей, большей частью мертворождённой прозе — ан нет! Всё там у него на месте, всё продумано и вычислено, пригнано одно к одному, никаких неувязок, и композиция искусна, и метафоры оригинальны, и язык не коряв — а целостного впечатления нет, и уж тем более чудесной гармонии.Изысканное мастерство ещё не всё в писателе-прозаике (мне, например, Владимир Набоков больше нравится как поэт) — главное, чтобы проза была живой,ведь тогда и станут вновь и вновь читать и перечитывать, как Лермонтова.
В. В. Набоков заканчивает своё предисловие, поясняя английскому читателю то, что русскому понятно и без слов:
«Автор постарался отделить себя от своего героя, однако для читателя с повышенной восприимчивостью щемящий лиризм и очарование этой книги в значительной мере заключается в том, что трагическая судьба самого Лермонтова каким-то образом проецируется на судьбу Печорина, точно так же, как сон в долине Дагестана зазвучит с особой пронзительностью, когда читатель вдруг поймёт, что сон поэта сбылся».
«Автор постарался отделить себя от своего героя…» — эти слова сказаны Владимиром Набоковым с некой усмешкой, не слишком скрываемой; это словно бы высокомерная реплика, небрежно брошенная самоуверенным романистом малоопытному прозаику.
Между тем автор конечно же предстаёт перед читателем во всехсвоих героях. «Мадам Бовари — это я», — говаривал Флобер, определяя присутствие автора в персонаже. Разумеется, в Печорине отразился сам Лермонтов — но далеко не весь. Хотя по горячему впечатлению некоторым читателям — современникам поэта — и показалось, что весь. Склонный к резким восторгам Виссарион Белинский, посетив поэта, арестованного после дуэли с Барантом, писал 16 апреля 1840 года В. Боткину:
«Недавно я был у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух. Как верно он смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! <…> Кстати, вышли повести Лермонтова. Дьявольский талант! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. О, это будет русский поэт с Ивана Великого! <…> Женщин ругает: одних за то, что дают; других за то, что не дают. Пока для него женщинаи давать— одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин, и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин — это он сам, как есть(курсив мой. — В. М.).Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлаждённом взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: дай Бог! Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моём перед ним превосходстве. Каждое его слово — он сам. Вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ним благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества».