Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Аким Шан-Гирей вспоминал, что дело шло своим порядком «и начинало приобретать благоприятный оборот вследствие ответа Лермонтова», где он писал, что был не вправе отказать французу, так как тот выразил мысль, будто бы вообще в России невозможно получить удовлетворения, «сам же никакого намерения не имел нанести ему вред, что доказывалось выстрелом, сделанным на воздух».
«Таким образом мы имели надежду на благоприятный исход дела, как моя опрометчивость всё испортила (Шан-Гирей стал рассказывать в обществе, со слов Лермонтова, о подробностях дуэли. — В. М.).Барант очень обиделся, узнав содержание ответа Лермонтова, и твердил везде, где бывал, что напрасно Лермонтов хвастается, будто подарил ему жизнь, это неправда, и он, Барант, по выпуске Лермонтова из-под
После чего его посадили в карету и отвезли домой».
О свидании с недавним противником стало известно, и Лермонтова вновь допросили. Никого не назвав из караула и конвойных, поэт ответил, что сам пригласил Баранта на гауптвахту, «ибо слышал, что он оскорбляется моим показанием».
В определении генерал-аудиториата по этому делу полагалось— за «противозаконные поступки… лишив его Лермантова чинов и дворянского достоинства, написать в рядовые».
«Но принимая в уважение во-первых причины, вынудившие подсудимого принять вызов к дуэли, на которую он вышел не по одному личному неудовольствию с Бароном де-Барантом, но более из желания поддержать честь Русского офицера; во-вторых то, что дуэль эта не имела никаких вредных последствий; в-третьих, поступок Лермантова во время дуэли, на которой он, после сделанного де-Барантом промаха из пистолета, выстрелил в сторону, в явное доказательство, что он не жаждал крови противника; и наконец засвидетельствование начальства об усердной Лермантова службе, повергает участь подсудимого на Всемилостивейшее Его Императорского Величества воззрение, всеподданнейше ходатайствуя о смягчении определяемого ему по законам наказания, с тем, чтобы, вменив ему, Лермантову, содержание под арестом с 10-го прошедшего Марта, выдержать его ещё под оным в крепости на гоубтвахте три месяца и потом выписать в один из Армейских полков тем же чином».
13 апреля Николай I «собственною рукою» начертал:
«Поручика Лермантова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином… В прочем быть по сему».
В середине апреля Виссарион Белинский навестил Лермонтова, сидящего под арестом в ордонанс-гаузе. Они были знакомы с июля 1837 года: тогда, в Пятигорске, сошлись в одной компании в доме Николая Сатина, однокашника поэта по Московскому университетскому пансиону.
Белинский всегда жаждал высокоумных бесед — но Лермонтов не любил слов.В тогдашнем разговоре поэт вышутил критика, и тот, раздосадованный, ушёл…
«— Сомневаться в том, что Лермонтов умён, — говорил Белинский Ивану Панаеву, — было бы довольно странно; но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголял светской пустотою».
Тут очевидно совсем другое, чего совершенно не понял пылкий Белинский: поэт не доверял увлечённости горячих голов якобы передовой европейщиной, чуждой русским традициям, русской истории, — потому и посмеялся над Белинским.
Но вот через два года настоящая беседа между ними всё-таки состоялась. То ли Лермонтов за это время оценил по достоинству подлинную любовь Белинского к словесности, его ум и верный вкус, то ли Белинский попал под настроение:ведь поэт уже больше месяца сидел под стражей.
Иван Панаев вспоминал:
«Когда он сидел в ордананс-гаузе после дуэли с Барантом, Белинский навестил его; он провёл с ним часа четыре с глазу на глаз и от него прямо пришёл ко мне.
Я взглянул на Белинского и почти тотчас увидел, что он в необыкновенно приятном расположении духа. Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать своих ощущений и впечатлений и никогда не драпировался. В этом отношении он был совершенный контраст Лермонтову.
— Знаете ли вы откуда я? — спросил Белинский.
— Откуда?
— Я был в ордананс-гаузе у Лермонтова и попал очень удачно. У него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком!!! Вы знаете мою светскость и ловкость: я взошёл к нему и сконфузился по обыкновению. (Кстати, Белинский был тремя годами старше Лермонтова — и „конфузился“… — В. М.)Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелёгкая? Мы едва знакомы, обидах интересов у меня с ним никаких нет, я буду его женировать (стеснять), он меня… Что ещё связывает нас немного — так это любовь к искусству, но он не поддаётся на серьёзные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер Скотте… „Я не люблю Вальтер Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нём мало поэзии, он сух“. И начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешёл от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нём несравненно больше поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью и умом и — что удивило меня — даже с увлечением. Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нём!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне, наконец, удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом…»
Сохранилось письмо Белинского Боткину, написанное под свежим впечатлением от этой встречи:
«Недавно я был у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной ценности. Я давно так думал и ещё первого человека встретил, думающего так же».
Между тем брат мусьюне оставлял поэта в покое: Барант-отец действовал на сей раз через графа Бенкендорфа, обвиняя Лермонтова в «лживых выдумках», якобы прозвучавших в его ответах на допросах.
Шеф жандармов вызвал Лермонтова к себе и попытался «надавить».
Поэт был вынужден писать к великому князю Михаилу Павловичу, чтобы защитить себя от обвинения в «ложном показании», потому что это «самое тяжкое, какому может подвергнуться человек, дорожащий своей честью»:
«Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было бы против моей совести; но теперь мысль, что Его Императорское Величество и Ваше Императорское Высочество, может быть, разделяете сомнение в истине слов моих, мысль эта столь невыносима, что я решился обратиться к Вашему Императорскому Высочеству, зная великодушие и справедливость Вашу и будучи уже не раз облагодетельствован Вами, и просить Вас защитить и оправдать меня во мнении Его Императорского Величества, ибо в противном случае теряю невинно и невозвратно имя благородного человека.
Ваше Императорское Высочество, позвольте сказать мне со всею откровенностью: я искренно сожалею, что показание моё оскорбило Баранта; я не предполагал этого, не имел этого намерения, но теперь не могу исправить ошибку посредством лжи, до которой никогда не унижался…»
Великий князь направил письмо на высочайшее рассмотрение. На письме осталась карандашная помета Л. В. Дубельта: «Государь изволил читать». Резолюции царя не последовало, но Бенкендорф отказался от оскорбительных для Лермонтова требований.