Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Его последнее желание — умереть под небом, «упиться» в последний раз, в окружении гор, «сияньем голубого дня».
Мцыри, и умирая, остался верен себе.
Что таится в этой его — по определению Мережковского — неземной любви к земле: «кощунство, за которым, может быть, начало какой-то новой святыни» или заблуждение горячего молодого сердца, тосковавшего в монастыре по обычной земной жизни?
«Если умершие продолжают любить землю, то они, должно быть, любят её с таким чувством невозвратимой утраты, как он. Это — обратная христианской земной тоске по небесной
Поэма «Мцыри» — как образная исповедь самого Лермонтова, которому «и скучно и грустно», и душно и тесно было в столицах, отчего он и рвался на Кавказ, как Мцыри на свою родину.
Философ Зеньковский, несколько заземлив это высокое, обзорное видение Мережковского, считал, что в образе Мцыри поэт выразил «скорбное и тягостное чувство от людей и их порядков».
И далее, что гораздо точнее:
«Сближение с людьми вызывает у Лермонтова отталкивание от них: страстная жажда свободы выражает основную, затаённую его мечту. Не мотив примирения с жизнью, с Богом звучит здесь, а потребность утверждения себя в свободе,в вольном творчестве, в безграничной отдаче себя полноте жизни».
Мотив примирения с жизнью, заметим, у Лермонтова примерно в то же время всё-таки появился (об этом позже), однако песнь вольности звучала в нём с юности и, конечно, была куда как слышнее. Зеньковский называл эту песнь вечным мотивом«романтического персонализма», который «позже Достоевский подглядел даже у „человека из подполья“ („хочу по своейглупой воле пожить“)»:
«Отсюда пошла и русская лирика — не от Пушкина, с его духовной трезвостью и художественным самообладанием, а именно от Лермонтова, с его исканием полноты жизни, творческой свободы прежде всего».
Казалось бы, спорное утверждение, однако философ глубоко обосновывает его:
«Для русского романтизма характерно искание „покоя“ (в смысле полноты жизни, а не её замирания) именно через мятеж.Тот же мятеж найдём мы и у Л. Толстого с его бурным отрицанием цивилизации, у Достоевского в его отвращении к „буржуазному порядку“, в мечтах героев у Чехова, в воспевании „безумства храбрых“ у Горького.
…Персоналистическая установка духа, с её максимализмом, безграничной жаждой свободы, с потребностью творчески проявить себя, — всё это впервые зазвучало действительно у Лермонтова. Это и есть самое яркое, но и самое драгоценное у него, — и дело здесь не в ницшеанстве и не в богоборчестве, а именно в самоутверждении личности, в её законной потребности самопроявления».
Конечно, этот взгляд разумнее, трезвее, чем мистическое видение Мережковского, которому казалось, что Лермонтов, подобно своему шотландскому предку-колдуну, «похищен был в царство фей» и побывал у родников созданья и потому на вопрос: «Где был ты, когда Я полагал основание земли?» имел право больше всех на земле ответить Богу: я был с Тобою.
Как бы то ни было, в одном Д. Мережковский, несомненно, прав: ни у кого другого из писателей природа не выглядит столь первозданною,будто бы «только что вышедшей из рук Творца, пустынною, как рай
Наверное, потому и Мцыри, прошедший воспитание в христианском монастыре, в своевольном своём побеге отнюдь не видит за собой никакого греха и кощунства, полагая, что просто возвращается в то божеское единство природы и человека, которое ощутил в своём детстве.
Мцыри, как и Лермонтов, в гибельности побега находит небо на земле— и, нарушая церковный канон, остаётся верным Создателю.
Сугубо светское общение не могло не наскучить, и весьма скоро, молодым умам, ищущим сильных впечатлений и в жизни, и в мысли. А такие люди всегда были, тем более среди аристократов, — и мало-помалу они сошлись друг с другом.
Дальний родственник Лермонтова, ставший потом сановитым чиновником, Михаил Лонгинов вспоминал:
«В 1839–1840 годах Лермонтов и Столыпин, служившие тогда в лейб-гусарах, жили вместе в Царском Селе, на углу Большой и Манежной улиц. Тут более всего собирались гусарские офицеры, на корпус которых они имели большое влияние. Товарищество (esprit de corps) было сильно развито в этом полку и, между прочим, давало одно время сильный отпор не помню каким-то притязаниям командовавшего временно полком полковника С.
Покойный великий князь Михаил Павлович, не любивший вообще этого esprit de corps, приписывал происходившее в гусарском полку подговорам товарищей со стороны Лермонтова и Столыпина и говорил, что „разорит это гнездо“, то есть уничтожит сходки в доме, где они жили. Влияния их действительно нельзя отрицать; очевидно, что молодёжь не могла не уважать приговоров, произнесённых союзом необыкновенного ума Лермонтова, которого побаивались, и высокого благородства Столыпина, которое было чтимо, как оракул».
Гораздо определённее говорится о «весёлом и свободном» кружке этой золотой молодёжив книге одного из его участников, графа Ксаверия Браницкого-Корчака «Славянские нации» (1879). Сослуживец Лермонтова по лейб-гвардии Гусарскому полку с ненавистью отзывается о правлении царя Николая I, зато с удовольствием вспоминает товарищеские сходки в самом конце 1830-х годов. Каждую ночь после бала или же театра они собирались то у одного, то у другого и, кое-как перекусив, дымя своими сигарами и трубками, «болтали обо всём и всё обсуждали с полнейшей непринуждённостью, как будто бы III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии вовсе не существовало: до того <…> были уверены в скромности всех членов общества».
В «кружок шестнадцати» входили, кроме Лермонтова и Браницкого, П. Валуев, И. Гагарин (вскоре принявший католичество и покинувший Россию), Б. Голицын, А. Долгорукий, С. Долгорукий, Ф. Паскевич, Н. Жерве, А. Столыпин (Монго), Д. Фредерикс, А. Шувалов; имена других лиц не установлены.
Павел Валуев, как и Лермонтов, был завсегдатаем литературного салона Софьи Карамзиной. Позже он сам подтвердил, что участвовал в «кружке шестнадцати» вместе с Браницким, Столыпиным, Долгоруким, Паскевичем, Лермонтовым и прочими.