Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Стихотворение «1-го января» (как его многие называли) поразительно быстро было напечатано — уже через две недели в «Отечественных записках». Биограф Павел Висковатый писал впоследствии, что «многие выражения в нём показались непозволительными». Глухие рассказы о новогодних маскарадных происшествиях, о «дерзости» поэта по отношению чуть ли не к царским особам, скрывавшимся за масками, до сих пор не растолкованы, но, как бы то ни было, согласно Лермонтовской энциклопедии, нет сомнений в том, что опубликование стихотворения «повлекло новые гонения на Лермонтова».
Однако вернёмся к видению,посетившему поэта на балу.
Дмитрий Мережковский косвенно соотносил это видение с ранней, в десять лет, влюбленностью Лермонтова
Василий Розанов в статье на шестидесятилетие кончины поэта заметил, что «всеобщий голос и всеобщий инстинкт указывают присутствие необыкновенного» у Лермонтова и Гоголя («сколько в них непонятного для нас!»), и, разбирая родство стиля у того и у другого, говорит о тоске виденья,которую знали оба писателя. По Розанову, «1-го января» — один из примеров сомнамбулического странствования,которое настигает Лермонтова в совсем неподходящем для этого месте — на бале-маскараде.
«Входя в мир нашего поэта, нельзя остановиться на том, что зовут его „демонизмом“. Но и здесь нам поможет параллелизм Гоголя… Как хотите, нельзя отделаться от впечатления, что Гоголь уж слишком по-родственному, а не по-авторски знал батюшку Катерины (речь про „Страшную месть“. — В. М.),как и Лермонтов решительно не мог бы только о литературном сюжете написать этих положительно рыдающих строк:
Но я не так всегда воображал Врага святых и чистых побуждений. Мой юный ум, бывало, возмущал Могучий образ. Меж иных видений, Как царь, немой и гордый, он сиял Такой волшебно-сладкой красотою, Что было страшно… И душа тоскою Сжималася — и этот дикий бред Преследовал мой разум много лет…Это слишком субъективно, слишком биографично. Это — было, а не выдумано».
Отметим признание самого поэта — меж иных видении: сомнамбулические странствования ему были свойственны, по-видимому, в течение всей жизни.
Розанов продолжает развивать свою мысль:
«„Быль“ эту своей биографии Лермонтов выразил в „Демоне“, сюжет которого подвергал нескольким переработкам и о котором покойный наш Вл. С. Соловьёв, человек весьма начитанный, замечает в одном месте, что он совершенно не знает во всемирной литературе аналогий этому сюжету и совершенно не понимает, о чём тут (в „Демоне“) идёт речь, т. е. что реальное можно вообразить под этим сюжетом. Между тем эта несбыточная „сказка“, очевидно, и была душою Лермонтова, ибо нельзя же не заметить, что и в „Герое нашего времени“, и „1-го января“, „Пророк“, „Выхожу один я на дорогу“, да и везде, решительно везде в его созданиях мы находим как бы фрагменты, новые и новые переработки сюжета этой же ранней повести…
Они были пассивны, эти тёмные души — так я хочу назвать и Гоголя, и Лермонтова. Вот уж рабы своей миссии…»
И, наконец, главное:
«Оба писателя явно были внушаемы; были обладаемы. Были любимы небом, скажем смелое слово, но любимы лично, а не вообще и не в том смысле, что имели особенную даровитость. Таким образом, я хочу сказать, что между ними и совершенно загробным, потусветлым „х“ была некоторая связь, которой мы все или не имеем или её не чувствуем по слабости; в них же эта связь была такова, что они могли не верить во что угодно, но в это не верить — не могли. Отсюда их гордость и свобода. Заметно, что на обоих их никто не влиял ощутимо, т. е. они никому в темпераменте, в настроении, в „потёмках“ души — не подчинялись; и оба шли поразительно гордою, свободною поступью.
Поэт, не дорожи любовию народной.Это они сумели, и без усилий, без напряжения, выполнить совершеннее, чем творец знаменитого сонета. Ясно — над ними был авторитет сильнее земного, рационального, исторического. Они знали „господина“ большего, чем человек. Ну, от термина „господин“ не большое филологическое преобразование до „Господь“. „Господин“ не здешний — это и есть „Господь“, „Адонаи Сиона“… „Господь страшный и милостивый“, явления которого так пугали Лермонтова, что он (см. „Сказку для детей“) кричал и плакал. Вот это-то и составляет необыкновенное их личности и судьбы, что создало импульс биографического „обыска“. Но ничего не нашли…
Оба были до того испуганы этими бестелесными явлениями, и самые явления — сколько можно судить по их писаниям — до того не отвечали привычным им с детства представлениям о религиозном, о святом, что они им дали ярлык, свидетельствующий об отвращении, негодовании: „колдун“, „демон“, „бес“. Это — только штемпель несходства с привычным, или ожидаемым, или общепринятым…»
Вячеслав Иванов пишет о раннем, неопределённом и колеблющемся интуитивном прозрении Лермонтовым того космического начала, которое «литераторы после Гёте обычно стали называть Вечной Женственностью»:
«Не знал охваченный восторгом отрок, кем было то сияющее видение, которое любил он, исходя в слезах, когда на закате солнца в осеннем парке его семейного гнезда предстала ему Неведомая
С глазами, полными лазурного огня, С улыбкой розовой, как молодого дня За рощей первое сиянье.Поэт сравнивает воспоминание это с островком, который „безвредно средь морей цветёт на влажной их пустыне“, на пустыне океана прошлого. И добавляет, что за все годы его не разрушили „бури тягостных сомнений и страстей“. Страсти, конечно, могли бы омрачить это лучезарное воспоминание, но при чём тут сомнения? Не полагал ли поэт, что Представшая была лишь „созданием его мечты“? Он увидел её в вечерний час опоясанную утренней зарёй, это указывает, скорее, на морок воображения. Десятилетием ранее этой элегии, сочинённой в 1840 году, написаны стансы, слегка запинающиеся, воспевающие некую „Деву Небесную“; и в этих стихах… вновь оживает изумление отрока, поражённого и умилённого явлением красоты мира иного, лазурным взором, отражающим свет „третьего неба“, улыбкой привета и вместе укора, как близкое дыхание божества. Полвека спустя Владимир Соловьёв, рассказывая о видении своём в египетской пустыне, описывает глаза и улыбку той, которую он называет Софией, словами Лермонтова, выше приведёнными.
Но, конечно, всё сказанное не подтверждало бы софианское истолкование данной элегии, если бы некоторые стихи „Демона“ и анализ основного мифа поэмы не вызывали в памяти образ библейской Премудрости Божией».
Как видим, и Мережковский, и Розанов, и Иванов, пытаясь понять природу необыкновенного у Лермонтова, сходятся, по крайней мере, в одном — в огромном влиянии его виденийна всё его творчество, в глубоком их внутреннем родстве…
Между тем «пёстрая толпа» всё теснее окружала Лермонтова: 16 февраля 1840 года на бале у графини Лаваль сын французского посла Эрнест де Барант вызвал поэта на дуэль. Через два дня они дрались; Лермонтов был легко ранен.
Эта история довольно тёмная, хотя свидетелей хоть отбавляй. Одни (большинство) считали, что причиной поединка было «соперничество в любви и сплетни», другие были уверены в том, что Лермонтов отстаивал «национальную честь русских». Нельзя не прислушаться к мнению Евдокии Ростопчиной в письме Александру Дюма: