Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
«Перед Пушкиным он благоговеет…» — писал Белинский Боткину весной 1840 года.
Белинскому вполне можно верить: никто другой из писателей с таким пламенным и неподдельным интересом не увлекался тогда поэзией Лермонтова и не пытался понять его личность. Лермонтов по натуре был одиночкаи никого близко не подпускал к себе. Знакомств с литераторами не водил, да и совершенно не стремился к общению с ними. И знаменитого критика, который всё жаждал литературных бесед, он всего лишь раз удостоил серьёзного разговора, да и то скорее всего со скуки — когда в апреле 1840 года, после дуэли с Барантом, сидел под арестом. А то всё остроты, шутки…
«Солнце русской поэзии» сопутствовало Лермонтову с первых шагов в сочинительстве, но напрямую он подражал Пушкину очень недолго,
…Странно, конечно, что современники, люди одного круга и одной, «но пламенной страсти», да и жители тогда ещё небольших по населению российских столиц, Пушкин и Лермонтов, по-видимому, даже не встречались и не были знакомы, — но таково определение судьбы, а её предназначение не может не быть точным и необходимым. Сергей Дурылин называл это «промыслом литературы», впрочем, оговариваясь: дескать, если он есть. Ему кажется удивительным, как этот промысл развёл в разные стороны Пушкина и Тютчева, которые по годам были почти ровесники. Ещё таинственнее попечение «промысла литературы» о Лермонтове, — замечает он.
«Пушкин в ребячестве, из детской непосредственно переходит в литературный салон болтунов, „дней Александровых прекрасного начала“, паркетных вольнодумцев, — своего дядюшки и его приятелей; в школе он окружён одноклассниками-поэтами: Дельвиг, Кюхельбекер, Иличевский сидят с ним на одной скамейке; 14-летний отрок, он вхож в литературные кабинеты Карамзина, Жуковского, Вяземского; поэзия XVIII ст. — рукой Державина — совершает его помазание. Он всюду и всегда с поэтами и литераторами. Недоставало только родиться ему не от Сергея Львовича, а от Василия Львовича: тогда бы и родился он от поэта, впрочем, и Сергей Львович писал стихи.
Лермонтов — наоборот — растёт совершенно один в изъятии от всяких литераторов и литературы. В ребячестве он окружён людьми, далёкими от литературы; никакого Василия Львовича не дано ему в дядья; отец его не товарищ Сергею Львовичу по чтению и вольномыслию. На школьной скамье Лермонтов пишет сам, но вокруг него и рядом с ним никто не сочиняет и не пишет; ни Дельвиг, ни Кюхельбекер, ни даже Иличевский не сидят с ним на одной скамье. Правда, и ему, как Тютчеву, судьба послала в учителя словесности Раича, переводчика Тасса, — но как это скудно, как бедно в сравнении с Пушкиным: там — Жуковский, Вяземский, Карамзин, Батюшков, вся русская литература первой четверти XIX ст., а здесь один неуклюжий, трудолюбивый, третьестепенный Раич из семинаристов. В благородный Университетский пансион к Лермонтову не шлёт судьба знаменитых старших писателей; никакой Державин не возлагает на него своей руки. Судьба — „Промысл“ — хранит его одиночество, — как там, у Пушкина, — не даёт одиночества. Но вот, казалось бы, одиночество прервано: Лермонтов поступает в университет: там, — одновременно с ним учатся — Гончаров, Герцен, Белинский, — но Лермонтов сам выполняет определённое одиночество, данное ему Провидением: он не знакомитсяс ними, — и опять он один. Он попадает в Петербург, но не в университет, куда хотел и где мог бы встретиться с Тургеневым, а в школу гвардейских подпрапорщиков: место такое, куда никакой не поедет. А там Кавказ, — не пушкинский коротенький вояж с генералом Раевским, — а трудный, будничный, армейский Кавказ с походами, сражениями, солдатчиной: далеко от литераторов! — Затем короткое пребывание в Петербурге, когда завязались было литературные связи (Одоевский). — Нет: определено Провидением одиночество, без-литературность — опять иди на Кавказ, опять солдаты и скука походов. Краткий отпуск в Петербург усиливает литературные связи; мечты о журнале; споры с В. Одоевским. Нет, это против определения на одиночество —
Будем верить: туда, откуда
По небу полуночи ангел летел…Лермонтову судьба не дала не только сблизиться, не дала увидеть Пушкина, Баратынского, Тютчева. Она блюла железною рукою его самостоятельность, инаковость, самобытность.
— Будь один! — сказала она ему, и что сказала, то исполнила».
До «Смерти Поэта» стихи Лермонтова были известны разве что его родным, близким людям, приятелям по учёбе и службе, они ещё не печатались, за редким исключением, да и то не по воле автора, — тем не менее есть свидетельства, что Пушкин был знаком с ними.
«Влад. Серг. Глинка сообщил, — пишет Павел Висковатый, — как Пушкин в эту же пору, прочитав некоторые стихотворения Лермонтова, признал их „блестящими признаками высокого таланта“».
То, что стихи юного поэта попали к Пушкину, не удивительно: как Лермонтов до времени ни таился от публики, его приятелям порой всё-таки удавалось переписать что-то для себя, и они давали читать другим. А Пушкин ведь был не только отменным читателем, но выпускал и свой литературный журнал…
Гибель поэта на дуэли потрясла Петербург: пуля Дантеса ранила всё лучшее, что было в русском обществе. Тем более она ранила Лермонтова.
П. П. Семёнов-Тян-Шанский вспоминал впоследствии, как десятилетним мальчиком дядя привёз его на Мойку в дом умирающего Пушкина, — «…и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».
Стихотворение «Смерть Поэта» (без последних шестнадцати строк) написано на следующий день после дуэли, 28 января 1837 года. А сам Лермонтов в те горестные дни даже занемог «нервным расстройством». В. П. Бурнашёв писал:
«Бабушка испугалась, доктор признал расстройство нервов и прописал усиленную дозу валерианы: заехал друг всего Петербурга добрейший Николай Фёдорович Арендт и, не прописывая никаких лекарств, вполне успокоил нашего капризного больного своею беседою, рассказав ему всю печальную эпопею тех двух с половиной суток… Он всё, всё, всё, что только происходило в эти дни, час в час, минута в минуту, рассказал нам, передав самые заветные слова Пушкина. Наш друг ещё больше возлюбил своего кумира после этого откровенного сообщения, обильно и безыскусственно вылившегося из доброй души Николая Фёдоровича, не умевшего сдержать своих слов».
Когда в конце февраля было заведено делопо секретной части Военного министерства о «непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермантовым и о распространении оных губернским секретарём Раевским», поэт писал в объяснении:
«Я был ещё болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли её ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни — приверженцы нашего лучшего поэта — рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, принуждён сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурён собою, — они говорили также, что Пушкин негодный человек, и прочее. Не имея, может быть, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения.
Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сражённого рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врождённое чувство в душе неопытной — защищать всякого невинно осуждаемого — зашевелилось во мне ещё сильнее по причине болезнью раздражённых нервов.
Когда я стал спрашивать: на каких основаниях так громко они восстают против убитого? — мне отвечали, вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения.