Лермонтов
Шрифт:
— А мы, ваше благородие, когда несём здесь караул, за нуждой по одному ходим, — обидчиво ответил Загайный, которому в вопросе офицера смутно мерещился подвох.
— Хвала и честь вам за это, — через силу улыбнувшись, сказал Гаевский. — Но только это не то, что вы думаете, а тоже бойницы...
Он приказал отодрать доски, стал на колени у одной из бойниц, высунул в неё черенок лопаты и, сделав вид, будто стреляет в кого-то, находящегося под настилом, звонко прищёлкнул языком.
— Вишь, как оно ловко! — виновато вздохнув, сказал Загайный. — А нам-то и невдомёк... И их благородие никаких замечаниев
16
Вечером двадцать первого марта, в четверг, на четвёртой неделе Великого поста, Гаевский заступил дежурным по гарнизону, сменив своего однополчанина, подпрапорщика Корецкого. Мало сказать, что дежурство ему предстояло трудное — оно могло быть и последним в его жизни: ночью этого дня, по словам лазутчика, приходившего к коменданту неделю тому назад, черкесы собирались штурмовать укрепление. Но Гаевский, рассудком хотя и допускавший, что его могут убить, не представлял себе наглядно своей смерти, сколько ни старался, и поэтому настоящего страха перед нею не ощущал.
Было ещё светло, когда новый караул, возглавляемый взводным унтер-офицером из разжалованных Ордынским, занял посты, и Гаевский вместе с Ордынским обошли всё укрепление, кроме отделённой завалом южной куртины, и, поднимаясь в каждый тур, терпеливо и строго наказывали часовым смотреть и слушать вокруг особенно внимательно, чтобы вовремя поймать момент приближения противника и предупредить гарнизон.
Лазутчик, правда, обещал коменданту разложить в трёх местах костры, как только черкесы окажутся в пределах видимости из форта, но Ликоне очень-то полагался на его обещание и приказал выгнать за вал сторожевых собак, чтобы хоть этим смягчить внезапность нападения, если костры не появятся. Собак выгнали ещё засветло, при смене наряда, но они никуда не ушли, а тревожно и суетливо рыскали под самыми стенами укрепления и, когда замечали на валу человеческую фигуру, садились на хвосты и, подняв короткие, густо заросшие морды, беспомощно визгливым, нестройным хором начинали лаять, просясь назад.
Вот уже неделю в форте все спали не раздеваясь, в полной амуниции. Люди устали, сделались раздражительны и даже в строю откровенно и свирепо чесались. Баня, вытопленная два дня назад по приказанию коменданта, почти не отразилась на их настроении. Гаевский, которому из-за недостатка в офицерах пришлось дежурить и тогда, опоздал и мылся не с офицерами и даже не со своими солдатами, тенгинцами, а с навагинцами. В полутёмной угарной землянке с закопчёнными бревенчатыми стенами, сидя на скользкой лавке рядом с ушатом плохо нагретой, пахнущей илом воды, Гаевский услышал разговор двух солдат.
— Вот мы всё ждём штурму от татарвы, — заговорил один, — а, может, её, штурмы-то, и не будет. Ить приехали же морячки пароходом и выручили головинцев... — Ему долго никто не отвечал; в липком тумане тихо, будто призраки, двигались серые тени, плескалась вода, изредка обо что-то тупо ударялись ушаты.
— А ты на вал-то выходил эти дни? — вдруг спросил глухо прозвучавший из тумана голос. — Видел, как «Боря»-то на море играет?..
Первый солдат не ответил.
— Ну то-то же! — с мрачным удовольствием сказал второй. — А то — морячки, морячки! Нам теперь ни один чёрт не помогнёт, все тут загинем...
На этом разговор окончился, и Гаевский в него не вмешался...
Сейчас, вернувшись на гауптвахту и расставшись с Ордынским, Гаевский прошёл к себе в «дежурку» и велел прикомандированному в его распоряжение горнисту зажечь олеиновую коптилку, подвешенную к низкому потолку. Засветив лампу, от которой сразу же потянуло жаркой вонью, и незаметно вытерев руки о полу шинели, горнист попросил отпустить его в комнату, где помешался караул, «погуторить с земляками».
— Иди, — с облегчением сказал Гаевский, которому хотелось побыть в одиночестве. — Если понадобишься, я позову...
Расстегнув шинель, он вынул из внутреннего кармана петербургский журнал, очередь на который дошла до него только сегодня, и присел к столу. Журнал был уже не новый, вышедший несколько месяцев назад, но здесь, на Кавказе, да ещё в отдалённой крепости, он был самой свежей новинкой. Главное же было то, что в нём печаталась повесть входившего в славу сочинителя Лермонтова под названием «Фаталист». Гаевский, гордившийся перед сослуживцами тем, что окончил ту же самую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, откуда вышел и Лермонтов, знал наизусть всё, что Лермонтов написал ещё в школе, и с жадностью выискивал и читал написанное им позднее. От «Бэлы» — первое, что написал Лермонтов в прозе, — Гаевский неделю ходил как пьяный, а «Фаталист» был её продолжением.
Но, прочтя первую страницу, Гаевский с досадой обнаружил, что ему приходилось делать над собой усилие: ожидание предстоящего боя, несколько преувеличенное сознание своей ответственности за судьбу крепости, просто обрывки будничных впечатлений мешали ему сосредоточиться. Однако мало-помалу чтение захватило его и он отрешился и от своей тревоги, и от окружавшей его убогой обстановки...
Поначалу, впрочем, в повести и не было ничего, что могло как-то поразить воображение: герои живут такой же жизнью, какой жил сам Гаевский и его сослуживцы, так же собираются по вечерам у кого-нибудь из старших офицеров, ведут такие же разговоры, так же пьют и играют в карты.
Но вот прапорщик Печорин и поручик Вулич, соскучившись этой обыденностью, начинают свою дерзкую игру со смертью: их странный спор о предопределении, азартным игрецким жестом подброшенная вверх карта, заряженный пистолет, щёлкающий в тишине курком у виска Вулича, — всё это было сладостно-жутко и неодолимо влекуще.
«...Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться...»
Дойдя до этого места, Гаевский вздрогнул, поражённый мистическим смыслом этих простых и страшных слов, и ещё два или три раза перечитал их, шепча про себя. Он вспомнил, что «странный отпечаток», увиденный Печориным на лице Вулича, он сам, Гаевский, поймал на лицах Краумзгольда, Самовича, солдат и казаков в тот день, когда крепость готовили к обороне.
Гаевский лёг грудью на стол и медленно приблизил лицо к тревожно черневшему низенькому окну, с тайным страхом пытаясь разглядеть собственные черты. Но стёкла отражали только контуры лица.