Лермонтов
Шрифт:
Но, разумеется, Лермонтов не только наследовал! От него, как с валдайского водораздела, возникали многошумные реки русской словесности. Зачиная новый жанр, он достигал в нём совершенства, не оставляя эту работу кому-то на будущее. (Достаточно припомнить досадливо-восхищённые слова Льва Толстого: «Если бы этот мальчик прожил подольше, ни мне, ни Чехову нечего было бы делать в русской литературе»).
Лермонтовское перо знало лишь одно измерение: в глубину!
Непревзойдённый стилист Бунин, замыкая круг литературных и жизненных прозрений, за два дня до смерти сделал удивительное признание: «Я всегда думал, что наш величайший поэт был Пушкин. Нет, это Лермонтов.
Просто представить себе нельзя,
Этот мальчик... Этот великий поэт... Создатель противоречивого Героя времени... «Худородный втируша в высшее общество», как карикатурно обрисовал Лермонтова в повести «Большой свет» Соллогуб... «Демон самолюбия, а не страдания» — по ревнивому мнению Гоголя... «Глубокий и могучий дух, русский поэт с Ивана Великого», «Представитель настоящего» — как понял его Белинский, для которого, по свидетельству Анненкова, отношения с Лермонтовым «составляли крупную психическую потребность его жизни»...
Кто же он? Изгой общества, гордо отстранившийся ото всех, если довериться близоруким воспоминаниям современников и романтическому допущению советского поэта («А Лермонтова чёрные глаза с небес на землю смотрят одиноко»)?
Или, напротив, средоточие грозового облака своей эпохи, сгусток её мысли и энергии? Предвестник близких перемен, которые он первым угадал в застойном воздухе николаевского безвременья?!
Смены душевных состояний подрастающего Мишеля, так непонятные ни бабушке, ни товарищам игр, когда он, только что оживлённый, разрумянившийся, хохочущий, вдруг как бы застывал сам и обдавал других дуновением холода, можно объяснить всё возрастающим в нём давлением мысли.
Тархановских пансионеров учили не мудрствуя, «вдолбяжку»; твердили урок, пока не заучивали его наизусть. Мишина душа металась: «вторить» было противно его натуре, он схватывал на лету. Но быть хуже других ему не хотелось, он привык главенствовать во всём и с отвращением выучивал урок даже прежде других, что служило ему маленькой отрадой.
Занятая днём по хозяйству бабушка, однако, не хотела упускать из виду никакой черты в развитии внука и иногда вечерами просила его рассказать ей что-нибудь из выученного. Но скоро приметила, что при повторении слово в слово глаза у Мишеньки тускнеют, он дёргается от нетерпения, и никак не могла взять в толк, отчего это?
— Бабушка, дайте расскажу урок по-своему, — вырвалось однажды у него.
— Как это, мой дружок? Разве кто-нибудь учится «по-своему»?
Но видя, что от неумения объяснить, от досады на неё и на самого себя он нервически замотал шеей, пугаясь возможности внезапного приступа плача, она согласно закивала:
— Ну, будь по-твоему, рассказывай, как знаешь.
Миша открыл было рот — и запнулся на первом же слове. Выученное «вдолбяжку» так и застыло в памяти, не перекладывалось другими словами. Он стоял перед недоумевающей бабкой униженный, с красными пятнами на щеках.
— Да ты здоров ли, миленький? — всполошилась Елизавета Алексеевна. — Христина Осиповна, отведи Мишыньку в постелю. Завтра не невольте его учением.
— А книжки пусть дадут, — быстро вставил внук, — Сам прочту из географии и из истории... — И с непоследовательным оживлением добавил: — Бабушка, когда же к нам приедет дяденька Афанасий [6] ? Он мне не досказал давеча про Бородинский бой.
— Ужо пошлю нарочного за Фонюшкой, — отвечала та, сама сердечно любя младшего брата, такого статного, молодого, что, хоть приходился он Мишеньке двоюродным дедом, тот звал его дядей.
6
...дяденька Афанасий... — Столыпин Афанасий Алексеевич (1788 — 1866), младший брат лермонтовской бабушки Е. А. Арсеньевой, общепризнанный глава рода Столыпиных, которого Лермонтов особенно любил и называл «дядюшкой», хотя тот приходился ему двоюродным дедом. Отставной офицер-артиллерист, штабс-капитан, участник Бородинского сражения, награждён золотой шпагой с надписью «За храбрость». С 1817 г. в отставке. Жил в своём имении Лесная Неёловка, на зиму переезжал в Саратов. Бывал наездами в Москве и Петербурге. С 1832 г. саратовский предводитель дворянства. Был человеком весёлым, умным, радушным... Знал и ценил поэзию Лермонтова. Не раз хлопотал за него перед Л. В. Дубельтом. Его рассказы о Бородинском сражении послужили одним из источников для создания стихотворений «Поле Бородина» и «Бородино».
Нервический припадок явно не грозил повеселевшему внуку, но Елизавета Алексеевна не отменила распоряжения насчёт ранней постели, да к тому же наказала дать Мишеньке ложку декохту, в целебные свойства которого верила безгранично. Пререкаться было бесполезно. Миша покорно побрёл за Христиной Осиповной в свою верхнюю спаленку и, болтая ногами на жёлтом полосатом диване, следил, как та отмеряет в узкую рюмку порцию снадобья. Декохт был болотно-зелёного цвета, терпкий и густой. Миша пил его зажмурившись.
Ему не терпелось, чтобы ритуал умывания и облачение в длинную ночную рубашку остался позади. Он послушно клал под правую щёку ладошку, закрывал глаза и принимался дышать размеренно, нимало между тем не помышляя о сне.
Добрая немка некоторое время сидела возле кровати, баюкая блеющим голосом:
Шляф, киндхен, Бальде ин вальде, Ин грюнем грассе...А Миша недоумевал про себя: зачем понадобилось укладывать «детку» в лесу, на зелёной траве? Простодушная колыбельная будила фантазию.
Едва Христина Осиповна удалялась, он бесшумно прокрадывался к окну и отодвигал занавеску.
Как быстро бежали по небу снеговые тучи! Их очертания менялись, создавая причудливые образы. О чём думал в эти минуты маленький мальчик, приникнув смуглым широким лбом к двойной раме? Мысли его были разрозненны, но образы чётки и волшебны.
Любимыми мечтами его детства стали фантазии о матери. Они требовали уединения и тишины, а так как его почти никогда не оставляли в одиночестве, то он научился отвлекаться от окружающего шума, от человеческих лиц и, глядя на свою няньку или бабушку, смотрел словно сквозь них. Воспоминания о матери стали воспоминаниями о песне. Он отказывался считать портрет холодноватой чернобровой женщины с высоким плоёным воротником и любезно приподнятыми уголками губ, который висел в позолоченной раме на стене гостиной, её настоящим изображением. Заметил, что и бабушка смотрит на портрет равнодушно, хотя, вспоминая о покойной дочери, всякий раз выказывает волнение, иногда до слёз. Но её слёзы непременно окрашивались обидой и запальчивостью, непонятными ребёнку.
Для него мать была чем-то воздушным, воплощением нежности и грусти. А главное — тишины, из которой, как цветок, произрастала её песня. Мелодия звучала ненавязчиво, сливаясь то с шорохом первых снегопадов, то с прохладной росой на траве, когда туман оседал на стебли рядами мелких жемчужин и было так весело стряхивать их на ладошку...
Няньки думали, что он забавляется, а он углублялся в мечты. Всё его существо преисполнялось покоем. Он отдыхал от посторонних звуков, даже от щебета птиц. Никому не слышимые волны колыхали его.