Лермонтов
Шрифт:
Мамушка Лукерья услыхала натужное шевеление в колыбели (холопские уши сторожки), живо отпрянула от окна, куда высунулась глотнуть свежего воздуха; в арсеньевском доме топили жарко до Троицы. Из белых пелён на неё уставились два тёмных широких, как у совы, глаза.
— Ай, Мишенька, ай, батюшка, глянь на ясный месяц: конь скакал, подкову потерял.
Подхватила, прижала к тёплой груди. Поспешно затворила окошко.
— Баюшки, распрекрасный младенчик. Баю-бай!
Он всхлипнул, лишившись пенья зяблика: заливистая трель с кудрявой завитушкой на конце притягивала. Но покорно сомкнул веки. Ему полтора года. Он в Тарханах. Его мать ещё жива.
Ребёнок рос в мире догадок. Знания у него ещё не было. Круг интуиции всегда
То, что он узнает потом о своих родителях, навсегда останется отрывочно и искажённо: семейная драма разверзлась перед ним в юности, но тень её витала сызмала.
В 1811 году, по пути из Москвы в Тарханы, пензенская помещица, вдова гвардии поручика Елизавета Алексеевна Арсеньева, урождённая Столыпина, сделала крюк: заехала погостить к тульским родственникам мужа.
Её дочь Машеньку, которую по слабости здоровья мать поспешила забрать из пансиона благородных девиц и везла теперь домой, на деревенский свежий воздух, арсеньевская родня любила и баловала. Это была застенчивая угловатая барышня едва шестнадцати лет, черноволосая, с бледным ртом, во всём покорная матери. Когда Елизавета Алексеевна в кругу золовок вспоминала своё замужество как время счастливое и беспечальное, дочь смотрела в пол. Не было тайной, что в последние годы её отец влюбился без памяти в соседку по имению. Когда та наотрез отказалась приехать к Арсеньевым на домашний новогодний спектакль, Михайла Васильевич в отчаянии принял яд. В семье об этом не вспоминали. Всякий Новый год вдова встречала в глубоком трауре и о покойном отзывалась как о примерном отце и супруге.
— Всё-то он твердил, голубчик, перед смертью: жаль покидать Лизаньку да Машеньку...
Дом Василия Васильевича и Анфимьи Никитишны Арсеньевых в сельце Васильевском близ Тулы был хлебосольный, уютный, деревянный. Прислонён к рощице. Гости наезжали всякий день. Слуги по праздникам щеголяли в холщовых кафтанах с синими стоячими воротниками. Толчея и гам — во всех комнатах! Дворовые смело разговаривали со своими господами, прислуживая им во время обеда. В течение дня на столах и подоконниках выставлялись простодушные лакомства: брусника, мочёные яблоки. Каждый проходящий запускал руку. Соседские барышни Лермонтовы, пять сестёр, жеманясь, не позволяли себе привозить в гости рукоделье, сидели праздно с арсеньевскими девицами и болтали о нарядах. Мужчины важно обсуждали начало осенней поры, чтобы по чернотропу азартно гоняться за зайцами. Вечерами горничные девки плясали и пели перед гостями. Неслись нестройные звуки домашнего оркестра. Беспрестанно кипел сменяемый самовар.
Хоровод деревенских удовольствий неожиданно закружил диковатую Машу Арсеньеву. Пока старшие проводили вечера за карточным столом, разыгрывая пассажи старинной игры лентюрлю, молодёжь каталась на тройках, затевала маскарады и танцевала, танцевала до упаду! Фортепьяно вовсе охрипло от лендлеров, вальсов и галопов, и клавиши в нём западали.
Елизавета Алексеевна, тасуя колоду, лишь мельком взглядывала на разрумянившуюся дочь, на то, как ловко вёл её в паре молодой Юрий Лермонтов, называемый в дружеском кругу Юшей. Она находила в нём столичный шик: он не носил ярких жилетов, а фрак с бархатными отворотами был от петербургского портного Руча.
То, что Юрий Петрович в двадцать четыре года, дослужившись в Кексгольмском пехотном полку до капитанского чина, подал в отставку, не вызывало недоумений: дворяне шли в армию не для службы, а для приобретения лоска и полезных знакомств. Малородовитому Лермонтову конечно же лучше заняться родительским имением и приумножить трудом своё достояние. Елизавета Алексеевна смотрела на приятного молодого человека благожелательно, никак не предвидя, что между ним — каким-то захудалым Лермонтовым! — и её дочерью, отпрыском столыпинского рода, может возникнуть не просто мимолётная симпатия, а влюблённость. Как же она корила себя потом: проглядела начало опасного романа!
Что неопытную Машеньку очарует русоволосый красавец, представший перед нею в ореоле кумира всех её кузин, можно было догадаться, и не обладая материнской проницательностью. Неожиданным скорее стало ответное чувство Юрия Петровича. Чем его-то успела пленить маленькая Арсеньева?
Искушённый в волокитстве, он ещё так недавно любил повторять в кругу полковых сердцеедов, что, разумеется, приятно понравиться женщине, но вызвать в ней страсть хлопотно и скучно. Теперь он сам потерял голову. Стоило мелькнуть в просвете дверей стройному девичьему силуэту с тонкими руками в пышных рукавах, едва он слышал ломкий шелест её платья из персидской тафты — сердце начинало замирать и колотиться. Она поразила его воображение!
Болезненность делала несмелый взгляд Маши мягким и глубоким, непохожим на лукавые взоры знакомых барышень, которые громко прыскали от смеха и много ели, хотя и пытались порой напускать на себя мечтательность. В те времена меланхолия была в моде. Но в Марье Михайловне она не казалась насильственной. Любое её движение выражало трогательную естественность, пробуждало доверие к её чувствам.
Когда молодая пара во всеуслышание объявила о взаимной склонности, Елизавета Алексеевна попробовала было возмутиться, но хор родни дружно принял сторону влюблённых, и Маша Арсеньева покинула Васильевское помолвленной невестой. Оттягивать неизбежную свадьбу не имело смысла: любое огорчение могло надорвать слабый организм девушки.
Ненависть к навязанному зятю уже никогда не покидала самовластную Арсеньеву...
Однако Юрий Петрович вовсе не был тем «худым человеком», как позже отозвался о нём с неодобрением пензенский губернатор Сперанский. Мнение покоилось на пристрастной почве многолетней дружбы Сперанского с Аркадием Столыпиным, братом лермонтовской бабки, на пересудах сплочённого столыпинского семейства. Вот и готов был опальный канцлер, некогда умнейшая голова Российской империи [1] , посчитать дурным и «странным» всякого, «кто Елизавете Алексеевне, воплощению кротости и терпения, решится делать оскорбления».
1
...отозвался о нём с неодобрением пензенский губернатор Сперанский [...] опальный канцлер, некогда умнейшая голова Российской империи... — Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839), государственный деятель, юрист, дипломат; с 1808 г. ближайшее доверенное лицо императора Александра I; член Государственного совета по департаменту законов, действительный тайный советник. Автор проекта конституционного ограничения монархии. В 1812 г. впал в немилость, отстранён от дел и сослан. С 1816 г. пензенский губернатор, с 1819-го — губернатор Сибири. Друг Аркадия Алексеевича Столыпина, который не изменял их дружбе и во время опалы Сперанского. М. М. Сперанский неоднократно писал А. А. Столыпину из Пензы письма, в которых откликался на распрю Е. А. Арсеньевой с Ю. П. Лермонтовым, принимая сторону первой как друг семьи Столыпиных. Он 13 июня 1817 г. вместе с пензенским предводителем дворянства засвидетельствовал завещание Е. А. Арсеньевой, разлучавшее отца с сыном до совершеннолетия последнего.
«Оскорбление» заключалось в желании отца самому воспитывать сына. Да и не была вовсе бабушка ни кроткой, ни терпеливой! Родня трактовала дарственное письмо зятю на двадцать пять тысяч рублей как «отступное», чуть ли не как выкуп за внука. А то было законное приданое Марьи Михайловны, из капиталов её отца Михайлы Васильевича Арсеньева.
В горчайшей печали после ранней кончины дочери Елизавета Алексеевна могла, конечно, посчитать, что зачахла несчастная Маша от небрежения мужа. Юрий Петрович подал тому повод безрассудствами. Но не корыстолюбием, не холодным преднамеренным расчётом! Будь иначе, что мешало ему, двадцатидевятилетнему вдовцу — и при деньгах к тому же! — сделать новую выгодную партию? А он прожил свои годы в глуши, затворником, рано умер. Взятые деньги почти полностью — за вычетом расходов по обветшалой усадьбе в родовом Кропотове — вернулись сыну.