Лермонтов
Шрифт:
— Ты расскажи, как он обедню испортил, — прыская, перебил приятеля смешливый толстяк Золотницкий. — Да, да. Это уж непременно...
И Бодиско со смехом стал рассказывать, как Степан, привезя его однажды на станцию, вот так же, как сегодня — только дело было днём, — на обратном пути заехал в трактир, пропустил чарочку и, оставив лошадь у коновязи, навеселе пошёл бродить по Царскому. Любопытство привело его в костёл, где в это время шла служба. Всё ему здесь было интересно; и непривычная одежда священников, и музыка, и то, что — церковь, а все сидят. Сначала он постоял у колонны,
Ксёндз, закончив чтение какого-то текста из Священного Писания, громко провозгласил обычные; «Dominus vobiscum!» [98] Степану же послышалось, будто это его спросили про барина; «Дома ли Бодиско?» Он вскочил, стал во фрунт да как гаркнет на весь костёл; «Никак нет! Отбыли в столичный город Санкт-Петербурх!..»
— Ну, беднягу, натурально, замели, — смеясь, продолжал Бодиско, — какой-то прапорщик-полячок самолично свёл моего Степу на «губу». Пришлось мне на другой день вызволять и его и мерина...
98
«Господь да пребудет с вами!» (лат.).
Рассказ, пожалуй, и в самом деле был забавен, но Лермонтов не засмеялся и только вяло кивнул. «Какой, должно быть, болван денщик у этого Бодиски, — подумал он, — да и сам-то барин недалеко ушёл...»
Извинившись тем, что провёл ночь на дежурстве, Лермонтов круче, чтобы не скользить, привалился к стенке и под неровный, нарастающий бег поезда задремал.
Раза два или три от каких-то толчков он просыпался, ловя обрывки разговора и мутно взглядывая в темноту сквозь толстые стёкла берлины. За окнами расстилались тянувшиеся до самого Петербурга поля, гулко-пустые и дремотные, и только однажды блеснули и пропали, будто падучие звёздочки, редкие огоньки Пулковской обсерватории.
3
С бабушкой Лермонтов свиделся только утром. Позавтракав в одиночестве, он собрался было послать на её половину казачка Гаврюшку, чтобы узнать, можно ли ему к бабушке, но пришёл Андрей Иванович, старый бабушкин лакей, и сам позвал его.
Как это бывало и прежде, Лермонтов застал её полулежащей среди огромных пуховых подушек, в розовом пеньюаре и высоком белом чепце с рюшами. Бабушка, тихим ровным голосом разговаривая со старушкой-приживалкой из однодворок, Фёклой Филипьевной, раскладывала пасьянс на пуховике, который лежал у неё на коленях.
Перед большим киотом над бабушкиным изголовьем тепло горела лампадка, освещая юношески тонкое, с блестящими дерзкими глазами лицо архистратига Михаила, небесного покровителя Лермонтова. Сладко пахло деревянным маслом и сухими листьями какого-то растения, привезённого в подарок бабушке из Палестины одним знакомым, и эти уютные запахи неприятно перебивались резким и сложным запахом лекарств.
При виде Лермонтова у бабушки радостно дрогнули колючие редкие брови, порозовели щёки, она светло улыбнулась и сказала:
— Вот и внучек мой приехал мне показаться!.. Ну, ну — посиди с нами, старухами. А мы, кстати, чаек собрались пить, с вишнёвым вареньем да с жамками...
Лермонтов, склонившись, прижался щекой к морщинистой жёлтой руке. Потом сел к маленькому столику около бабушкиной постели и долго не отводил глаз от знакомого с детства лица, тревожно ища на нём признаки угасания. Но бабушкино лицо выражало скорее усталость, чем болезнь, и ту подвижную странную смесь величия и какого-то простонародного старушечьего смирения, которое всегда заставляло сжиматься сердце от жалости к ней. «Слава Богу! Слава Богу!» — думал Лермонтов, стараясь поверить в то, что она не больна, а просто ослабела и ничто страшное ей не угрожает.
Когда бабушка, отложив пасьянс и беспорядочной горкой сдвинув на пуховике карты, с неожиданной дотошностью стала расспрашивать Лермонтова о его здоровье и самочувствии, он испугался. «Уж не вызнала ли как-нибудь про дуэль?» — подумалось Лермонтову. Но вскоре он успокоился: бабушка, ещё больше зардевшись и переменив положение, вдруг сказала:
— А Философов-то, Алексей Ларионыч, намедни уж так хвалил твоего «Демона», так хвалил! Да не только от себя, а со слов государыни. Сказал, будто не сомневается, что вещь понравится и государю. Авось и судьба твоя теперь переменится... — и улыбнулась нежно и жалко.
В ответ на бабушкины слова Лермонтов пожал плечами, отведя взгляд. Алексей Илларионович Философов, молодой артиллерийский генерал, адъютант великого князя Михаила Павловича, был женат на кузине Аннет и, пользуясь своей близостью ко двору, всегда сам, без чьей-либо просьбы, старался помочь Лермонтову.
— Не обязательно, родная. Да вы и не огорчайтесь: благо такие люди, как Василий Андреич Жуковский, одобрили, да Гоголь из Москвы поздравляет меня через Тургенева. А государь — что ж?..
— Не смей этак говорить ни при мне, ни, паче, без меня, Мишенька! — огорчённо возвысила голос бабушка. — Всё, что у нас ни делается на Руси, должно иметь одобрение от государя. Жуковский с Гоголем, греховодники, сами-то небось знают это, а вот тебя, младшенького, подстрекают!..
— Где ж подстрекают, родная? Гоголь сам написал «Ревизора», — мягко возразил Лермонтов.
Бабушка сделала нетерпеливый жест рукой:
— Написать-то он написал, да как прижали ему хвост — он вишь куды лыжи навострил — в Италию!.. А тебе этот путь заказан: ты не какой-нибудь малороссийский шляхтич, в тебе кровь наша, столыпинская...
Почувствовав, что бабушка готова оседлать любимого конька, Лермонтов решил переменить разговор.
— А что, Фёкла Филипьевна, ходили вы нонеча ко всенощной? — обратился он к приживалке, которая истово и почти беззвучно, боясь нарушить благопристойность, наслаждалась кяхтинским лянсином — дорогим и грубым на вкус китайским чаем, — Лермонтов, во всяком случае, его не любил.
— А как же, батюшка Михаил Юрьич! — отвечала та, ставя чашку и обтирая губы концом розового, в белую полоску, передника. — У Всех Скорбящих Радости была, за продление дней барыни-благодетельницы молилась...