Лермонтов
Шрифт:
Корсаков хитро прищурился:
— Многое-с! Ой, многое-с, Михайла Юрьич! И вы сами изволите знать что...
— Убейте — не знаю!
Ответ Лермонтова прозвучал очень искренне.
— Ну, уж коли вы и в самом деле такой несмышлёныш, я вам объясню, — недоверчиво улыбнувшись, сказал Корсаков и, сделав паузу, важно, будто читая лекцию, продолжал: — В начале века было Бородино, поход на Париж, ниспровержение Наполеона... У вас в книге ничего этого нет...
— Нет! — согласился Лермонтов, прекрасно понимая, к чему клонит Корсаков, и уже готовясь в нужный момент ему уступить.
— Нет! — повторил Корсаков удовлетворённо. — Значит,
99
...в начале века был Семёновский бунт... — Семёновский бунт — восстание л.-гв. Семёновского полка в Петербурге в октябре 1820 г. против бесчеловечного обращения командира полка с солдатами. Полк расформировали (затем создали снова), зачинщиков прогнали сквозь строй и сослали на каторгу, остальных — в дальние гарнизоны.
Лермонтов не возражал: он решил дать Корсакову насладиться собственной проницательностью. Некоторое время оба молчали: Корсаков — торжествующе, Лермонтов — смиренно. Приближался момент, которого ждал Лермонтов.
Корсаков медленно придвинул к себе рукопись и сказал, открыв титульный лист:
— Видите? «Печать дозволяется. 19 февраля 1840 года». Уже неделю назад я собирался подписать и только ждал вас, чтобы решить насчёт заглавия. Меняем его — и я тотчас же подписываю...
Лермонтов делал вид, будто всё ещё колеблется, но чувствовал, что момент уже наступил, и внутри у него всё ликовало от той лёгкости, с которой он сейчас получит подпись Корсакова. Тихо, стараясь придать голосу оттенок нерешительности, он сказал:
— Согласен...
— Давно бы так! — с облегчением, удивившим Лермонтова, вырвалось у Корсакова. Торопливо и буднично он поставил под датой свою роспись. — Как же теперь назовём?
— Да всё равно, — уже с искренним безразличием отозвался Лермонтов, — важно, чтобы не было начала века...
— Поставим: «нашего века»? — предложил Корсаков.
— Давайте... — согласился Лермонтов. — Только уж тогда лучше не «один из героев», а просто «герой»...
— Да, конечно! — так же охотно согласился Корсаков и, как давеча эпиграф, крест-накрест зачеркнул заглавие романа. Отбросив карандаш, он обмакнул в чернильницу металлическое перо и, протягивая его Лермонтову, сказал:
— Хотите вашим почерком?
— Да не обязательно, — ответил Лермонтов, — можете надписать вы... если нетрудно.
— Нет, отчего же! — вежливо засуетился Корсаков. — С большим удовольствием...
Склонив лобастую голову с редкими светлыми волосами, он медленно вывел красивую надпись. «Герой нашего века», — прочитал Лермонтов перевёрнутую вверх ногами строчку.
— Пётр Александрович, — попросил он, встав и обойдя стол и тоже наклоняясь над рукописью, — исправьте «века» на «времени»...
Корсаков, не поднимая головы, послушно заскрипел пером, разбрызгивая по бумаге мелкие капельки.
— Что же у нас получилось? — задумчиво спросил он будто себя самого. — Действительно лучше: «Герой нашего времени»...
Положив перо, Корсаков сцепил крупные волосатые руки и, пощёлкивая пальцами по косточкам, медленно сказал:
— Хочу ненадолго вернуться к нашему разговору... Я вас не очень задерживаю, Михайла Юрьич?
— Боже мой — нисколько! — мысленно ругнувшись, заверил Лермонтов.
— Как-то мне довелось услышать фразу, сказанную одним вельможей из военных, — доверительно продолжал Корсаков, — кем, я полагаю, не важно. Этот вельможа сказал: «Каждый литератор — прирождённый заговорщик». Помню, в первый момент меня будто ошпарило — до того мне показалось это грубо. Но, раздумавшись, я должен был признать, что доля истины — и солидная доля! — он выставил заросший указательный палец, — в этом изречении есть. Нуте-ка, освободите от цензуры хоть того же Булгарина — ведь он постепенно до чёртиков допишется... Впрочем, что там Булгарин: он слишком уж благонамеренный, такие искренними не бывают, он-то, конечно, допишется... Но возьмите действительно благонамеренного, искренне преданного правительству литератора — так и тот тоже нет-нет да и оступится. Конь, как говорится, хоть и о четырёх ногах... И это — при цензуре. А отмените, повторяю, цензуру — увидите, что получится... Конечно, в государстве, достигшем высокой степени просвещения, цензура, может быть, и не нужна. Наше же отечество далеко от такого уровня, и нам необходимы некие умственные плотины, которые сдерживали бы напор неосновательных, а порой — безрассудных и даже пагубных мнений...
— Ну, конечно, — нетерпеливо и легковесно подтвердил Лермонтов, поднимаясь и ища глазами стул, на который он, войдя, сбросил свою шинель...
Прощаясь, Корсаков встал из-за стола, почти вплотную подошёл к Лермонтову и, ожидая, пока он наденет шинель, смотрел на него серьёзно и доброжелательно.
От нетерпения Лермонтов не мог попасть в рукав, и Корсаков, протянув свою большую красную руку, помог ему. Когда Лермонтов взял со стола рукопись, Корсаков с необычной для себя краткостью сказал:
— Это большая книга. Берегите свой талант, Михайла Юрьич...
В другое время и в другом настроении Лермонтов был бы польщён такими словами от человека, которого уважал (наверное, всё-таки умеренно) сам Пушкин. Но сейчас слова Корсакова, не причиняя, правда, досады Лермонтову, никак на него не действовали. Его переполняла беспокойная, щекочущая радость, и он уже не думал ни об аресте, ни о возможном суде, и даже мысль о бабушкиной болезни только слабо мерцала где-то в глубине его сознания.
Встряхнув протянутую руку Корсакова, Лермонтов, слегка удивившись себе, фамильярно-весело провёл рукой по лацкану корсаковского сюртука и, звеня шпорами, выбежал в коридор.
Только чуть понизив голос и продолжая бежать, легко и звонко подскакивая, он запел сочинённую тут же, на бегу, песенку, и сразу же к ней как-то сами собой подобрались слова чьей-то эпиграммы: «Просвещения «Маяк» — издаёт большой дурак — по прозванию Корсак...»
Корсаков был не только цензор, но и издатель нового журнала «Маяк» — говорили, скучного.