Лёшка
Шрифт:
«Здравствуй племя, младое, незнакомое…»
Это я, значит, племя… На девушках и женщинах алые праздничные косынки и невероятной белизны халаты. Скуластенькая Варя, бригадир, крепенькая, как орешек, не спускает глаз с дверей, подстерегает, когда я войду. А я уже вошел. Я уже давно здесь, раньше всех, стою, спрятавшись за хлебной этажеркой, и на чем свет ругаю… самого себя… Честно говоря, я не ожидал, что распорядителем бала буду не я, а она. Думал, приду раньше всех, разложу подарки и когда они все войдут… Но они опередили меня и сами ждут, когда я войду. А я здесь
— Проходная? — слышу я. — Алексей Братишка… Новенький… Прошел уже? Где же он?
— Я здесь! — бормочу я и с мешком за плечами предстаю на всеобщее обозрение.
Смех…
Он, как лавина, обрушивается на меня, и когда, отгрохотав, стихает, мне хочется пощупать самого себя и убедиться, цел ли я или лавина смеха не оставила на мне живого места!
Цел и невредим. И даже могу улыбаться. Что я и делаю, с медвежьей ловкостью кланяясь налево и направо.
Мое смущение явно забавляет бригаду. Но бригадир Варя начеку. Она, как дирижер, поднимает руку, гасит смех и представляет меня бригаде:
— Алексей Братишка. Прошу любить…
— А мы и без призыва, — озорничает кто-то, вгоняя меня в краску.
Варя-бригадир опять выручает меня.
— Катя! — дирижирует она. — Хлеб-соль новенькому.
Катя, нарядная, в лентах, как радуга, сияя, подплывает ко мне и, кланяясь, протягивает на блюде круглый румяный калач.
Но я не смотрю на калач. Я смотрю на Катю и так волнуюсь, что, спроси у меня, сколько будет дважды два, ни за что не отвечу.
— Мешок… Опусти мешок… — шипит сзади бригадир Варя.
Я повинуюсь, а она все шипит:
— Калач… Прими калач…
Я повинуюсь, а она все шипит:
— Поцелуй… В знак благодарности…
Поцеловать? Нет, не может быть… Это я просто ослышался. Взять и так вот запросто поцеловать Катю? Да она с ума сошла!.. Я скорее в прорубь… головой, чем рискну…
Я не повинуюсь, а она все шипит. Но теперь уже не мне, а Кате:
— Молодой… необученный… Давай ты!..
И Катя, как тогда, в училище… Нет, не так, как тогда, — не вдруг, не порывисто, — а церемонно, словно обряд совершая, целует меня в щеку. Я стою, ничего не видя и не слыша, и только гром аплодисментов приводит меня в себя. Все вокруг становится на свои места. Букет цветов обретает геометрическую строгость, и я вижу, как ко мне с распростертыми объятиями движется вся бригада. Неужели все они решили последовать Катиному примеру? А почему бы и нет? Но я опережаю их — всякой, подошедшей ко мне, сую в руки матрешку…
— Ой!.. — И поцелуи забыты. — Ой!.. Ой!.. Ой!..
Ну, кажется, всех оделил. Все довольны, все улыбаются. Бригадир Варя тоже ухмыляется, но глаз с часов не спускает. Еще минута-другая, и ударит гонг на смену.
Я — в панике. Бригада, приняв подарки, и не думает в них покопаться. А ведь большинство, как и я, совсем недавно из детства. Мне, например, даже сейчас попробуй подари какую-либо игрушку, я ее мигом распотрошу. А они — они нет. Пропал мой сюрприз! Нет, кажется, не пропал. Догадалась одна. Развалила маму-матрешку на две половинки, начала дочерей-матрешек разваливать и — ах! — вместо самой младшей внутри солдатика нашла. Вот он, мой сюрприз!
— Девочки, смотрите, что я нашла!.. — Крикнуть не успела, как все другие тоже распотрошили свои матрешки и конечно же нашли в них по солдатику.
«Восемь девок, один я…» Они меня поняли и, оценив юмор, прижали матрешки к груди.
…Время от времени я ловлю на себе Катины взгляды. Иду вдоль корыта, по которому течет тесто, и ловлю. И не пойму, чего в них больше, в этих взглядах, тоски или жалости? По тому, как я тушуюсь перед ней, как при виде ее меня бросает то в жар, то в холод, Катя не может не знать, что она мне не безразлична, что я ее…
Да, да, да!.. Люблю, люблю, люблю!.. Но никогда, никому, ни за что не признаюсь в этом. Да и зачем признаваться, если Катя уже чужая, Канурова? Догадывается, что я ее люблю, и жалеет.
Знает, что я ее люблю, и смотрит на меня с жалостью, потому что сама меня любить не может. Ну а почему порой взгляды эти бывают тоскливыми? Да все потому же. Что повязала себя одной веревочкой с Кануровым. Он ее, когда смена кончается, всегда ждет. Или у проходной толчется, или поодаль маячит. «Катя!» Это он ей. А она, как услышит, вздрогнет — голос противный, тонкий, как свист кнута, — и идет, понурив голову. А впрочем, кто ее знает, может, все как раз наоборот. И не понурив голову она к нему спешит, а с затаенной радостью. И голос у Канурова только мне противным кажется, а для Кати звучит как сладкая музыка. Эх, Катя, Катя, не могла получше кого найти! Ему, Канурову, еще чиститься да чиститься, а ты его, нечищенного, сразу в пару! Вытянешь ли? Другие, пишут, вытягивали. Сам читал. Полюбит барышня хулигана и вытянет. Но это в книгах. В жизни не так. В жизни скорее не барышня хулигана вытянет, а хулиган барышню в болото затянет. Будь наоборот, к чему милиция, к чему дружина? Наслал на хулиганов барышень и торжествуй победу. Но это я так… Со зла на Катю. Может, она как раз и утрет всем нос, вытянет Канурова…
— Братишка, эй, Братишка!.. — То ли голос чей, то ли воздуходувка, прорвавшись, зашипела… Где он, источник шипения? Вроде бы наверху где-то.
Я поднял голову и увидел Риту Бурову, Катину луну, бойкую, не в пример Кате, на язычок, но уступающую Кате в красоте, как луна уступает солнцу. Впрочем, Риту это нимало не трогало, и она вращалась вокруг Кати с преданностью планеты-спутника.
Рита стояла на «капитанском мостике» и, опершись на перила, манила меня к себе. Я поднялся по железной лесенке наверх и осмотрелся: где же Катя? Рита тонким, как спичка, пальчиком показала вниз, на дверь, ведущую в подсобку.
— Там… плачет, — проговорила Рита и заморгала быстро-быстро.
«Плачет…» Она сказала всего-навсего «плачет», а мне показалось, что у меня над ухом разрядили пистолет. Я кинулся вниз, прогремев по ступенькам, как по клавишам, и сам не свой ворвался в подсобку.
Катя сидела на каком-то ящике, уткнувшись лицом в мешок с мукой.
— Катя!
Мне показалось, что я едва разжал губы, позвав ее, но Катя услышала и подняла голову.
Странно, она даже не удивилась, увидев меня, как будто точно знала, что увидит, но не обрадовалась — нет, а вдруг подобралась, как кошка перед прыжком.