Лесная глушь
Шрифт:
— Ишь ведь, старый хрыч какой! Живот ему ломит, а он скулу подвязал! Покажи-ко ты нам, как малые ребята горох воруют, через тын перелезают.
Мишка переступает через подставленную палку, но вслед за тем, ни с того, ни с сего, издает ужасный рев и скалит уже неопасные зубы. Видно сообразил и вспомнил Мишка, что будет дальше, и крепко не понутру ему эта штука. Но знать такова хозяйская воля и боязно ей поперечить; медведь ложится на брюхо, слушаясь объяснений поводатаря:
— Где сухо — тут брюхом, а где мокро — там на коленочках.
Недаром
Наказанный за непослушание, медведь начинает сердиться еще больше и яснее: он уже мстит за обиду, подмяв под себя вечно неприязненного козу-барабанщика, когда тот, в заключение представления, схватился с ним побороться. Прижал медведь парня лапой, разорвал ему армяк, и без того худой и заплатанный, и остановился, опустив победную головушку. Только хозяйская памятка привела его в себя, громко напомнив и о плене, и о том, что пора-де оставить шутки, не место им здесь.
Осталось Мишке только пожалеть об этом и сойти со сцены, но неумолимая толпа трунит над побежденным и поджисает его схватиться снова с медведем. Однако этот последний совсем не расположен тягаться, достаточно уверенный в собственных силах. Он окончательно побеждает противника уже просто — уступкой: Мишка валится навзничь, опрокидывая на себя и козу-барабанщика.
— Прибодрись же, Михайло Потапыч, — снова затянул хозяин, после борьбы противников. — Поклонись на все четыре ветра, да благодари за почет, за гляденье; может, и на твою сиротскую долю кроха какая выпадет.
Мишка хватает с хозяйской головы шляпу и, немилосердно комкая, надевает ее на себя, к немалому удовольствию зрителей, которые однако же начинают пятиться в то время, как мохнатый артист, сняв шляпу и ухватив ее лапами, пошел, по приказу хозяина, за сбором. Вскоре посыпались туда яйца, колобки, ватрушки с творогом, гроши, репа и другая посильная отплата за потеху. Кончивши сбор, медведь опустил голову и тяжело дышал, сильно умаявшись и достаточно поломавшись.
Между тем опять начались, на время прекратившиеся, хороводы, сопровождаемые писком гармоник и песнями горластых девок. В одном углу, у забора, щелкали свайкой, в другом играли в бабки, соображаясь с тем, жохом или ничкой ляжет битка. На одном крыльце показалась толпа подгулявших гостей и затянула песню, конченную уже в соседней избе на пороге. Чванились гости, кланялись хозяева, прося хоть пригубить чарку и не погнушаться пирогом с морковью, и буйно-весело разгорался деревенский праздник, которому и веку-то только три дня, и то потому, что покосы кончились, а рожь только лишь недавно начала наливаться.
— Что, земляк: поди с Волги, аль с Оки что ли какой? — спросил старик, подходя к вожаку, пробиравшемуся в питейной.
— Маленько разве что не оттуда! — отвечал тот и поплелся дальше.
— Давно, поди, возишься с суседушкой-то? —
— Годов пять будет, коли не больше. Да не балуй, неповадной! — продолжал он, дернув за цепь медведя, который успел уже присесть на корточки и начал сосать лапу.
— От себя, что ли ходишь, али от хозяина?
— Мы от себя ходим. Нынче охотников-то и в нашей стороне куды-куды мало стало: всяк лезет в бурлачину, а зверь и гуляет себе на всем просторе.
— А, поди, уж чай попривык к свояку-то? — продолжал расспрашивать любопытный старик и шепнул что-то парнишке, который, спустив рукава рубашонки и разинув рот, пристально разглядывал мохнатого плясуна.
— Вестимо попривык, ко всему привыкнешь! — отвечал вожак, как бы нехотя и как будто крепко надоели ему людские расспросы на каждом перекрестке. Но когда парнишко принес деревянный жбан хмельной деревенской браги и старик попотчивал провожатого, сергач стал заметно словоохотливее и, утерши бороду, удовлетворял любопытству тароватого старика.
— Да вот как привык: коли когда поколеет — ссохну с тоски, если не того еще хуже. Известно, почти свой человек стал, без него хоть сгинь да пропади, — вот как привык! На-ко, Миша, пивка, попей сколько сможешь; ты ведь у меня завсегда ко хмельному охочий был; годи вот маленько, а то и сердитей чего хватим. Пей-ко, брат, коли есть что — не чванься!..
И вожак, налив пива в шляпу, поднес своему кормильцу.
— Вот видишь, старина, сам что ешь или пьешь — ему завсегда уж уделишь. И совесть тебя мучает, коли не отломишь чего, да и он-то таково жалостно смотрит, что кусок не лезет в горло — и все делишь пополам! — продолжал рассуждать поводатарь в то время, как Мишка, утершись лапой и пощелкав зубами, выказал нетерпеливое желание идти дальше.
И видел старик-распрощик, как куцый зад Топтыгина скрылся за дверью питейного, и слышал он, как взвизгнула баба, нагибавшая коромысло колодца и обернувшаяся назад как раз в ту минуту, когда мохнатый философ проходил мимо, не дальше как пальца на три от ее сарафана. Бросилась она опрометью в избу, оставив ведра подле колоды, и долго ругала на всю деревню и зверя, и провожатого.
Не уйти сергачу от любопытных расспросов и не отмолчаться ему, когда возьмет свое задорный хмель и начнет подмывать на похвальбу и задушевность.
— Маленьким, братцы, взял, вот эдаким маленьким, что еле от земли видать было, — говорил он любопытным завсегдатаям, обступившим пришельцев и всегда готовым слушать все, что ни предложит им досужество, будь это хоть в десятый, хоть даже в сотый раз.
— Было, вишь, их два брата, вестимо двояшки: ни тот, ни другой старше. А жил-то я, братцы, у нашего благочинного в батраках, отцом Иваном звали, — продолжал сергач уже таким тоном, который ясно говорил, что вы-де народ темный, а мы люди бывалые, слушайте только, да не мешайте: таких диковин наскажем, что вам и во сне не привидится. Кое-кто из слушателей подперлись локотками, другие самодовольно обтерли руки об полы своих полушубков, а краснорожий сиделец всей массой жирного тела перетянулся через стойку и вытаращил масляные глаза.