Лесная глушь
Шрифт:
— Жена у меня померла; домишко весь ветром продуло и солому всю снесло на соседской овинник; а вон Мишутка мой еще махонькой был. Эх, думаю, худая жизнь без хозяйки! А все лучше хлебушко путем доставать, не биться о холодной шесток: вот и нанялся я к отцу-то Ивану. Ну и живу, братцы, ничего… живу путем — толком, ни он меня, ни я его не обижаем, — все идет по миру, по согласию.
Да вот стали раз как-то недобрые слухи ходить: ниоткуда взялась медведица, да и начала рвать скотину по соседству, досталось-таки на порядках и нашим сельским: которой вымя выест, которую всю изломает, а сычухинский мельник еще хуже рассказывал. Ухватил, слышь, медведь-от
— Пусти, говорю, отец Иван, с ребятами на охоту! Рогатины, говорю, достали и ружей никак с пяток было.
Тот никак, и матушка тоже.
— Убьет, говорят!.. Что тебе в этом толку? Да и парнишко сиротой останется, некому и порадеть будет. Чем, говорят, на медведя-то ходить, в другом чем будешь пригоден. А там и без тебя народу много, сам говоришь, все село идет.
— Дело, думаю, толкуешь! — твои бы речи и слушать. Подумал я, братцы, подумал, да и пошел клепать косы на повить. Пришли наши ребята с охоты и медведя приволокли с собой убитого: шкура вся взбита, словно решето какое, и брюхо распорото. Медведь бы куды ни шло: за тем, стало быть, ходили, а то, вишь, с ним еще барского повара притащили: тоже побывшился (умер). А дело-то было вот как: сунулся он с ножом кухонным, что говядину режет; разогнал ребят, никого не подпущал к себе: «сам, говорит, справлюсь, один на один; только, говорит, не мешайте».
Пошел он по медвежьей тропе, да и не приходил назад: слышали ребята, как ревел благим матом, а подступиться боялись, да уж потом целым миром и подошли к оврагу-то. Видят ребята, оба лежат не шелохнутся; подмял медведь Еремку, задрал, слышь, с затылка, да и сосет мозги. Начали палить; не сдвинулся медведь, все лежит на одном месте. Подошли наши, а он уж и помер. Кабы, говорят, Еремка в сердце угораздил, да подшиб его под ноги, может и убил, говорят, и сам бы жив остался. А то как понажал тот его, да изловчился ухватить за затылок — ну и помер.
— У нас так это не так бывает, — перебил один из слушателей. Живем мы в лесах глухих, волока верст по сотне будут: едешь ты лесом — ни одной деревни, все дуб да береза — взглянуть, так шапка валится. На всем волоку и жилья-то только две, либо три избенки, и то лесники строют.
— А ты из каких мест? — спросили бушневские.
— Вятские, из Яранска-города бывали.
— Не знал ты там Гришуху Копыла, торговал хомутами, и пошел-то из нашей деревни?
— Где, братцы, знать, народу всякого есть; всех не опознаешь.
— Вестимо, где там всякого знать! — подтвердил тот же, который задал вопрос.
— Ну! — крикнули завсегдатаи, проводив это «ну!» тяжелым вздохом.
— Да вот теперь, он рассказывал, летом было, а у нас так по осеням за медведем-то ходят. Как, примерно, началась первозимица, набросало снежку, он, говорят, и пойдет
— Берлогу-то найти нехитрая штука. Сам, брат, хаживал, хоть и не рассказывай, все сам поизведал, коли хошь так и тебе расскажу, — прихвастнул сергач. — Берлогу он завсегда вглубь на три четверти роет, только бы самому улечься. Как, стало быть, ляжет, так и навалит сверху хворосту всякого, лапок сосновых, валежнику, а дырочку для духу завсегда-таки оставит на верху. Вот и видишь, как завалит хворост-от снегом, из дырочки пойдет пар змейкой, — ну, знать, засел тут дедко и сосет лапу. Тут его только сам не замай, да не говори про него, не поминай его имени, чтобы не услышал он: не тронет, ни за что не тронет, да и такой-то увалень, что и не повернется. Один раз только и повертывается он во всю зиму, а то целых ползимы на одном боку лежит, да ползимы на другом.
— Слыхать-то слыхали об этом, — поддакнули слушатели. — Ну, а ловить-то как?
— Да так же, поди, как и у них. Главная причина из берлоги вытравить: поймают, вишь, зайца, да и начнут щипать, а сам-от больно этого писку не любит; а не то собак улюлюкают. Потапыч-то, вишь, осерчает, вылезет из берлоги, да и встанет на дыбы; тут его в пять, шесть рогатин и начнут донимать. Из ружей мало стреляют, плохо берет его пуля-то — тепла, вишь, шуба, пальца в три будет, коли не того больше. А ноготки? Гляньте-ко, ноготки-то!
И хозяин полюбовался двухвершковыми когтями своего воспитанника.
— Ведь вот бьешь его палкой, — думаешь, больно, так нет тебе: словно деревянной, разве в щекотное место попадешь. Только и надежа одна, что на кольцо, а то всего бы, кажись, изломал. Бывали и такие случаи, что подымут облавой — собаками, тут бы и бить его, так иной раз косой шут деру задает с перепугу да спросонья; начнет кувыркать — на доброй лошади не догонишь, а коли он сам пустился в погоню — ни за что не уйдешь! Тут уж он всю зиму не лежит, — и бродит все по соседству. Злей его тогда нет зверя на свете: хуже волка голодного. Человек тогда же попадайся ему, хоть в другой раз и не тронет, если молодой еще да не попробовал человечьего мяса.
— Мед, говорят, охотник он есть? — поджигали сергача его слушатели.
— Винцо, братцы, больше любит. Вот и теперь бы выпил, кабы было чего…
Догадались бушневские, куда наметил рассказчик, да только переступили с ноги на ногу и почесали затылки. Первый начал вятский:
— Не хорошо, говорит, братцы, обижать прохожего человека. Пойдет далеко, понесет худую славу: «Вот-де был на бушневском празднике, да знать у них свои свычаи: сами пьют, а гостей не потчуют».
Сергач после угощения сделался еще разговорчивее. Мишка сладко облизывался и, когда хозяин опять растобарывал с земляками, он свернулся на полу и крепко заснул, пустив страшный храп и сап на всю избу.
— А далеко ходишь? — спросил опять вятский. — Домой-то, чай, не скоро попадешь?
— Наше время известное: как вот начнет немного завертывать, станет эдак моросить первоснежье, — мы и потянемся на наседало. Ходим-то, вишь, босиком, так зимой уж и щекотно станет: сам-то он не привык, так и делаешь во всем по его. А не то так куды больно серчает!