Лесная глушь
Шрифт:
Подобного рода оборот чрезвычайно полюбился мужику по очень простой и естественной причине: у него нашелся и лишний грош в хозяйстве, и случай коротать полезно и выгодно зимние ночи. Мало-помалу одиночник заводится знакомством и начинает возить исключительно одних седоков, и только разве за неимением последних возьмется за кладь. Глядишь, каждую зиму он является в городе и где-нибудь за углом выжидает своих седоков, каких-нибудь семинаристов или гимназистов, пользующихся вакацией.
Пройдут зимы три-четыре, и у одиночника завелись седоки постоянные, знакомые, которые избавляют его от необходимости стоять за углом, и уже сами отыщут его где-нибудь на печи или полатях постоялого
Даже эти станции, или привалы, самый постоялый двор, где остановятся, известны каждому седоку как нельзя лучше, наконец имя и хозяина и хозяйки его и число часов, которые доведется просидеть в душной избе, или рассматривать затейливо пестрые и занимательные суздальские картинки, которыми увешаны стены пассажирской горницы. Досужий гимназист найдет достаточно времени, чтобы разобрать все надписи, которыми унизаны и потолок и стены, наконец и сам найдется, чтоб и по себе оставить приличное воспоминание в стихах следующего содержания:
Здесь мы были,Чай пили,Яичницу елиИ трубку курили.Пока седоки пьют чай или едят яичницу, приготовленную услужливой хозяйкой, извозчики распрягли лошадей и задали им сена. Один за другим входят они в избу и, предварительно помолившись и поздоровавшись с хозяевами, начинают разоблокаться. Сняв полушубки, одиночники являются в рубашках, подпоясанных тесемкой с болтающимся на ней медным гребешком, который тотчас же и приводит в порядок растрепавшиеся волосы.
— А что, хозяюшка, не покормишь ли ты нас? — заговорит один, покрякивая и почесываясь.
— Да вы все ли тут пришли: нет ли кого на дворе? — спросит хозяйка и, получив в ответ лаконичное «кажись бы все», начинает накрывать на стол. Положит коротенькую скатерть, поставит солоницу — четырехугольный деревянный ящик с такой же крышечкой, открывающейся кверху, каравай хлеба; сбегает в погреб и в ендове принесет квас, наконец начнет копаться около печи. Извозчики залезают за стол, крайний берет нож и рушает хлеб, остальные в глубоком молчании ожидают варева. Приходит хозяйка и на деревянной тарелочке приносит говядину, половину которой тем же порядком и крошит сидящий с краю. Является огромная деревянная чашка со щами: сюда складывается приготовленное крошево; сидящий в переднем углу под образами начинает есть, его примеру чинно, не торопясь, следуют остальные.
Щи съедены, только на дне чашки осталась непочатой говядина; застучат ложки по столу и хозяйка снова в другой, третий, четвертый раз подливает щей. Едят-едят, да вдруг все и перекрестятся. Чему обрадовались?
— Куски пошли! (Настало время за крошево приниматься). За щами является лапша и съедается с тою же невозмутимой тишиной, нарушаемой только стуком ложек или просьбой подбавить еще немного лапшицы и передать сукрой хлебца.
Когда съедается лапша, разговор начинает как будто завязываться. Какой-нибудь из сидящих вызовется уже и лошадок
— Эй, слышь-ко, хозяйка! Есть что ли еще что-нибудь?
— Молоко с творогом, коли хотите! — отвечает голос из-за перегородки.
— Давай, поедим и молока твоего!
И две чашки молока с творогом разместились в желудках разгулявшихся потребителей.
— Пироги подавать что ли, ребята? — снова спросит хозяйка.
— Да они с чем у тебя? — скажет какой-нибудь шутник.
— Вдругорядь будут с кашей, а теперь с аминем, — ответит хозяйка, и действительно, пирог с аминем, т. е. пустой, без начинки.
— Ну, баста, ребята, вылезай, пора и коней попоить. Сами поели, и им пора дать вольготу…
Напоив лошадей и задав им овса, извозчики ложатся спать. Пройдет часа два или три и — снова воз за возом отправляется из задних ворот порожний поезд.
Здесь нелишним будет заметить, что одиночник никогда не едет один, а всегда в компании с другими, держась поверья, что задним лошадям легче плестись за другими. Потому редкий когда-либо согласится ехать впереди, всегда стараясь немножко позамешкаться, чтобы после догнать товарищей и примкнуть сзади. Но если уже выпала ему такая несчастная доля — предводительствовать обозом — и у него двое саней вразнорядку, то никогда не пустит вперед ту свою лошадь, которая получше другой и пошагистее, а норовит поместить не так рысистую лошадь и всегда правит ею своеручно. Он ни разу во всю дорогу не употребит плети, которой очень часто даже и нет у него, как вещи совершенно ненужной при такой тихой езде, как езда одиночников. Вообще одиночник чрезвычайно любит своих животов и бережлив к ним даже до мелочности: ни за что не посадит балуна-школьника на свое место, на облучок, не даст ему ни возжей, ни плети.
Ничем столько не угождают ему седоки, как слезши с воза пойдут сторонкой — мера единственная, даже полезная зимой, потому что, сидя неподвижно на одном месте, можно отморозить себе ноги, да наконец нужно же разнообразие в такой тихой езде, тянущейся мучительно-медленно. В благодарность за одолжение одиночник любит поважить своих седоков, и в свою очередь, когда дело дойдет до горы, он соберет их на воза, громко крикнув: «Садись, ребята, гора!» — и легонькой рысцой спустит их вниз. Затем опять продолжается та же история — согревание себя и своих ног собственным же средством — взбираньем пешком на гору.
Во время таких обоюдных дружеских одолжений с обеих сторон, незаметно наступят сумерки, а за ними и темная, глухая ночь. Седоки на своих местах; извозчики тоже на облучках; передний зачмокал, задергал вожжами, и лошаденки мелкой рысцой потащились вперед, — разительный признак близкого ночлега.
За столько же сытным, как и обед, ужином, разговоры бывают обыкновенно обильнее и интереснее. Ночной ли сумрак и темнота только что проеханного леса, страсть ли русского человека к чудесному, имеющая много пищи в тихой езде, когда от нечего делать и в лесу сильно воспламеняется воображение, но только за ужином у одиночников всегда затеваются рассказы о разбойниках.